
Юлия Великанова
Букет с ягодами
Я помню букет, который мама принесла однажды утром. Из полевых цветов. Красивый получился. Хотя ни в какие поля она не ходила. По дорожкам вдоль дачных участков нарвала. Наверное, погода стояла тогда хорошая. В целом август не очень выдался, это запомнилось. Уж точно не купальный. Но ясный. Небо повыше, чем сейчас, в конце октября. Кстати, необычно тепло сейчас. И сыро.
Пора уже сосчитать — то, что по осени считают...
Помню, как в том же августе мама носилась по дачной избе в несусветную рань и кричала что-то немыслимое. И тогда мы снова садились в машину, отправлялись в город. Новый врач всё в тех же декорациях давал новые предписания, вернее, немного уточнял прежние.
Самое ужасное — пропустить нужный момент, опоздать, позволить болезни разгуляться. Труднее всего — монотонное: контролировать, день за днём наблюдать и ждать, надеясь. Самое удерживающее на земле — помнить, что всё это не мама, это её болезнь. Самое главное — всей своей впечатлительностью не воображать, что делают внутри организма большие дозировки лекарств. В какую тьму они временно погружают, чтобы был шанс снова вернуться к свету.
И никогда не забывать, что мама — она, а я дочь. И все перемены мест и ролей — временны.
А врачи в госучреждении преследуют целый комплекс сложных задач, и лечение пациента тут далеко не на первом месте. У платных частных докторов цели другие. Но с ними у меня хотя бы одна есть задача общая — вылечить окончательно. Вывести из затянувшегося пограничного. Наобщались вдоволь с первыми — и всё же отправились ко вторым...
Любовь... Нет сомнений в искренней материнской любви. Она проявляла себя ежедневно, поступками и словами. Всё, что она когда-либо умела, могла и давала миру... Особая сила, которую трудно описать простыми словами. Страшная сила. Хочется тут рассказать какую-то историю. Вспомнить что-то. Ещё подумаю...
Многое надо было иначе. История не знает сослагательного наклонения. Прожили и выжили. Теперь уже и мои дети выросли-растут на нашей даче. Всякое за лета бывало: и трансформатор однажды неделю чинили в августе. А у нас грудничок. Мы не уезжали. Совершали подвиги. Таз для купания поутру. Ежевечерняя ванночка согретой на газу воды. И газ на плите из баллона, никаких тебе современных газовых котлов... А старшая малышка полугодовалая гугукала себе в манеже, «летала» на пузике — руки-ноги врозь — вся из улыбок, трескала яблоко печёное и отварной кабачок.
Я — полгода мама, мама — полгода бабушка. Первые шаги, новый опыт, начало нередко приносят сильный всплеск энергии и надежды. Многое ещё впереди.
Да и сейчас поздоровевшая мама увлечена перспективой продления активной жизни в «Московском долголетии», раз в неделю продолжает работать, преподаёт.
Любовь... У родителей она выражалась особым образом. Было ли у кого иначе? В семье по линии матери — сплошь женщины, мужчины как бы не в счёт. Любящие матери контролировали, спорили, критиковали, повышали голос. Пусть. Холод отчуждения всяко хуже — от тебя отказываются-отвергают: какая-то ты не такая. Не угодила. Надо бы иначе. Однако как именно надо — не говорили никогда. Знай, что так неправильно. А надо правильно. Хорошие девочки так не делают и не живут. Всё. Дальше сама.
Иногда память возвращает яркие моменты из прошлого, особенно те, что запечатлелись навсегда. Детали-нюансы стёрлись, остались общие впечатления. Что же из этого самое-самое?..
Материнская любовь бабушки заключалась в том, чтобы в многолетнюю ремиссию ничего никому не рассказывать о юношеской болезни дочери. И вообще молчать обо всех невзгодах, сохраняя иллюзию благополучия в семье. Страх и боль прятать и скрывать, гнев подавлять. Сильные личности и не на то способны...
У моей мамы есть несколько слов, которые она повторяет как недомантру: «Ты только не переживай сильно, не надо расстраиваться...». Ни одно произнесённое «успокойся» ни разу никого не успокоило.
«...Мам, ты только не волнуйся...»
Любовь... Работать надо было, зарабатывать, выживать. В 1986 мама уехала переводчиком к геологам, с Северную Африку. Заработала. Ставший бывшим муж и заработки по разводному суду отобрал. В 90-е растила меня в одиночку, и мы жили не так, как большинство. Это я уже позже поняла. Потому что мама работала за троих, а ещё шила, вязала, дом вела, всё спорилось. Собирала гостей по праздникам. Лавки ставили вдоль столов сдвинутых. Всех накормить вдоволь. По-другому не бывало.
Ели сытно, одевались в комиссионках (больше было негде до поры), ездили отдыхать в заморские страны. В Тунисе — опять Северная Африка — что-то важное в маме сломалось, под жарким солнцем. Короткая яркая вспышка быстро опрокинула во тьму, и надолго...
Любовь... Ну, гордости за меня есть немного. Что детей родила и вырастила. Что стихи пишу. Когда-то давно мама мне сказала: «Ты ещё будешь читать со сцены, а мы тебе рукоплескать из зала». Это получилось.
Сцена... Экран... Бабушка больше всего на свете любила кинематограф. Отечественный. Преподавала его всю жизнь. Им жила, студентами. И многократными просмотрами фильмов учебной программы. Лучших советских фильмов. Весь Эйзенштейн, весь Пудовкин и весь Довженко — всех троих точно видала и слыхала вживую! Училась у Герасимова и Макаровой, у Бондарчука. Писала о Матвееве, с Ростоцким и Меньшиковой дружили домами-семьями... «Чапаев», «Летят журавли», «Тихий Дон» и «Война и мир»... «Сорок первый» и «Гори, гори, моя звезда», «Девять дней одного года» и «Плюмбум...» с «Белым Бимом...» и «Чучелом». Михалков, который до «Вокзала для двоих» (включительно). Это самая скудная выборка.
И был среди них особый фильм. Ни на что не похожий. «Романс о влюблённых». Фильм-песня. Поэзия (всё белым стихом), много неземной музыки Александра Градского, полётность, ветер, солнце, цвет. И полевые цветы... Подобная любовь, как у героев, шекспировская, в реальной жизни не сбывается (может, оно и к лучшему). Вторая серия решена в ч/б. А бабушка вот что говорила, помню: «Андрону (Кончаловскому) нужно было показать, какая она некрасивая, нелюбимая жена героя Евгения Киндинова, какая она земная — в противоположность летящей Кореневой, и он велел костюмерам обмотать чем-то стройные ноги Ирины Купченко — чтобы стали как столбы в невозможных серых рейтузах...» Какие уж тут цветы полевые?! Кака уж тут любовь?.. Фильм о людях в Любви, в раю, и о тех же людях, из рая изгнанных, Любви лишённых...
Так долго пишу об отечественном кинематографе бабушки, потому что это самое большое из того, что о Любви в моей родительской семье.
«Дети, дети, как вы достаётесь»...
Если материнская любовь — это мудрое принятие и разумное невмешательство, то это что-то на современном. Кажется, мне удаётся. По крайней мере, пока. Никаких нет «хороших девочек». Есть мои, живые и настоящие. А вот если любовь во всё должна вмешаться, всё оценить и осудить, если она человека может даже сломать, и пусть он заново выстраивается (без особой ответственности за результат!), то это к опыту моего поколения, да и предыдущих наверняка.
Без обид. Чего уж теперь. В больших трудах растили наших матерей их матери. И в прежних поколениях не иначе. Ещё труднее, ещё больше усилий, чтобы выжить, больше детей: БогдалБогвзял, меньше медицины и больше болезней. И каждому поколению Война. Всякое трудное и дурное обостряет чувства. Опасность, обречённость, болезнь, голод.
И ускоряет действия.
Любовь... Это действие, а не слова. Одна мысль о любви и сто пятьсот умозаключений. Чувство любви, как любое чувство, должно привести к поступкам. Любовь вероятно и была действием, только. Определённым, правильным. Без разговоров, без близости, без тепла.
В том неожиданном летнем букете были не только цветы, но и ягоды. Рябина красная — страсть, калина — целительная горечь, тёрн — испытания. И всё уже про осень.
Помню, я когда-то любила собирать иван-чай. Бабушка ругалась: осыпался он быстро и обильно. Мусорил. Что поделать: всё важное и любимое оставляет след...
Преподавателям часто дарят цветы. Правда, не полевые.
Букет с ягодами — это когда-то что-то из тебя да получилось. Молитвами ли, любовью. Бог весть. Нам недовоцерковлённым остаётся гадать только.
Мама? Любовь?
Мамульчик (рассказ)
Лара Мезенцева
Опять вокзал. Шум поездов. Смолистый запах железной дороги. Возвращаюсь домой из Великого Новгорода. Влюбилась в этот город. Древний красавец! Средневековый Кремль, собор Святой Софии, чудотворная икона Божьей матери «Знамение» - все наполнено историей и неповторимой атмосферой. Сижу в плацкартной купе, наблюдаю за пассажирами. Мамульчик уже раз пять или семь позвонила: «Да как ты? Не заболела? Не устала? Во сколько будешь в Москве?» и так далее. «Мама – тебя много!» Везу всем подарочки: Альке дочери – палантин с ручной вышивкой, зятю книгу, по искусству - думаю, оценит. А что же маме? Магнитик, наверное, подарю, да и кучу буклетов музейных набрала.
А люди на вокзале прощаются, провожаются. Напротив меня расположились женщина с дочкой, а муж их провожает. Видно, как он волнуется, переживает и столько нежности: «Позвоните как доберетесь, обязательно!» Рядом парень провожает девушку: целует, обнимает, отпускать не хочет. Ух, кто бы меня так закружил в своих объятьях! В соседнем купе девчонки отправляют на учебу друга. Уже вышли на перрон, прыгают, машут руками, что то кричат. Это же все вокруг Любовь, Любовь, Любовь.
А что же я? А где моя любовь? У всех она в том или ином виде есть. Ведь это так важно. Человек, благодаря этому, видимо и живет. С личным у меня не сложилось: 10 лет назад развелась. Уже к 50 приближаюсь, а спутника жизни до сих пор нет. Наверное, уже и поздно мечтать о новых отношениях, но все равно…. Думаю, независимо от возраста, люди хотят ощущать себя нужными, любимыми. Это заложено в генофонд и ничего с этим не поделаешь. Надежда, как говорится, умирает последней. У дочери своя жизнь. Недавно вышла замуж. Ей не до меня. Периодически созваниваемся. Чаще звоню я. Встречаться стали реже и реже, хотя живем недалеко друг от друга. Вот сижу, грустно рассуждаю, себя жалею. А что же мама – ее в расчет я не беру? Привыкла, что она всегда рядом? Воспринимаю ее заботу как должное? Вот так, наверное, многие воспринимают родительскую любовь, как обязательное приложение. А ведь отношения родителей к детям бывает разное. А нет ли параллели моего отношения к ней и отношения Альки ко мне? Прослеживаю сходство. И ком к горлу.… Представила огромные мамины глаза через очки, которые чуть что - плачут. Получается, я слепая и неблагодарная. Сижу, мечтаю о большой и чистой любви, а рядом ту самую любовь и не замечаю. Мама со мной через все невзгоды прошла. После развода вытаскивала из депрессии. Дочь помогла вырастить, выучить. Да что далеко ходить: год назад у меня была серьезная операция. Честно говоря, я мысленно со всеми прощалась. Неизвестно, как бы сложилось. И кто же опять рядом - мамулечка. Как на работу - в больницу каждый день. То вещи, то продукты, то еще что. А после операции восстановление – тоже не просто было. Опять она рядом. Алька тоже переживала, звонила – но, наверное, в силу возраста, многого недопонимает.
Я набрала мамин номер.
- Мамуль, привет. Ты как там?
- Привет! Все хорошо. Как сама? Как здоровье?
- Нормально. Впечатлений море. Сижу, жду отправление поезда, вот и решила позвонить. Соскучилась. Очень хочу тебя увидеть.
- Да все ли у тебя в порядке? Ты меня пугаешь!
- Все супер, не волнуйся. Да, везу тебе в подарок шикарный палантин ручной работы. Будет тебя согревать в прохладные дни.
- Да лучше Альке подари, ей нужнее будет.
- За Алю не волнуйся, ей тоже есть сувенир.
- Ну ладно. Жду с нетерпением! Уже опару поставила. С пирогами встречать буду. До встречи. Целую.
- Целую, люблю тебя, мамулечка!
Галина Стеценко
Всегда рядом
Чего она боялась, то и произошло. Боялась, что с приходом в их больницу нового главврача жизнь её разделится на две половинки. Сейчас она вся в этих стенах: и работа, и семья, в давно привычном ритме. Работа никогда её не радовала, а за многие годы опостылела. Жалко несчастных нервно-психических больных, сердце разрывается на части от невозможности вылечить их. Все дни здесь одинаковы — моросят, моросят неприятным дождём, сливаясь в огромную лужу. Годы, десятилетия — стоячая вода. И вспоминаются как один бесконечно нудный день.
Ни минуты она б не задержалась здесь, если б не палата без номера. Она в ответе за её обитателя. Раньше коллеги интересовались, кто он. Родственник? Знакомый? Уж очень она привязана к этой палате. Она отвечала, что приятельница просила её присмотреть за больным — сама не может его навещать. Потом все привыкли и уже не спрашивали. В его палату она забегала по несколько раз в день, чтобы обнять, подержаться за его руки, посидеть с ним рядом. Помолчать — разговоры не клеятся. О чём говорить? Об одном и том же. Как спалось? Сыт ли?
Новый главврач не сразу начал преобразования. Собрал, как положено, коллектив, познакомился в целом. Стал персонально присматриваться к каждому. Пришёл и её черёд.
Вызвал он её к себе в кабинет и напрямую выложил:
— Пора вам, уважаемая Елизавета Петровна, на заслуженный отдых. Мы ценим ваш многолетний труд на одном месте на благо психиатрии, но надо понимать, что пора.
У неё всё внутри оцепенело, язык стал тяжёлым. Ей хотелось упросить главврача оставить её поработать, ну хоть немного.
— Да я ещё могу… — только и смогла выговорить.
Он жалостливо смотрел на её пожелтевшее лицо, на абсолютно седую голову — ни один волосок не выдавал былого цвета.
— Давайте откровенно. Вы врач высокой квалификации, никто с этим не спорит. Вы можете. Но не так, как это сделает полный сил молодой энергичный врач, согласитесь. Вы и дела ведёте по старинке, всё на бумажках пишете, в компьютер не вводите информацию. Ну кто сейчас так работает? Пора, Елизавета Петровна, пора. До конца недели работайте, дела новому врачу передадите...
Елизавета Петровна, опустив голову, смотрела на свои широкие стопы в растоптанных туфлях и не могла сдвинуться с места.
Главврач заметил её замешательство и подбодрил:
— Проводим вас как положено, с букетом цветов, благодарственным письмом, подарком...
Выйдя в коридор, Елизавета Петровна присела на диван. Плотно сомкнула губы и веки, сдерживая слёзы. Морщины на лице сбились в кучу. Кровь в жилах, казалось, застыла, отёкшие ноги стали как цементные и не слушались.
Немного посидев и придя в себя, она побрела по длинному, давно крашенному коридору, залатанному линолеуму с потёртым ромбическим рисунком, не замечая медработников и обиженных судьбой пациентов, перекачивая своё тело на отёкших, как две тумбы, ногах. В палату без номера. Открыла дверь.
На кровати в серой больничной рубашке, запрокинув голову, сидел немолодой мужчина с двумя небольшими залысинами в коротких поседевших волосах. По широкому лбу, чуть выше соединённых на переносице густых бровей, пролегли три глубокие колеи морщин. Андрюша смотрел в прямоугольник окна, на паутины голых веток берёз или просто вдаль, потому что из окна не видно территории двора. Она подсела к нему. Он не повернулся и не выразил никаких эмоций. Некоторое время они молчали. Трудно начать разговор.
— Андрюша…
Она захлебнулась подступившей к горлу волной. Кинулась к нему, крепко обняла, обсыпала поцелуями. Не отпускала из своих объятий, гладила его по голове и щекам. Он сидел не двигаясь, принимая её поглаживания и поцелуи. Лишь повёл взглядом в её сторону, а брови не шелохнулись.
— Что? — спросил он, понимая, что пришла она к нему не как обычно, а хочет сказать что-то.
— Меня увольняют, — выдавила она из себя сквозь спазмы в горле.
Он снял её руки со своих плеч.
— А я?
— Надо что-то придумать, — заёрзала она.
— Что? — безнадёжно спросил он.
— Я буду думать, буду…
— Что здесь можно придумать? За все годы ты в историю болезни столько всего напихала...
Она встала с кровати.
— Я подумаю, я подумаю... — направилась к выходу.
Мысли суетились, и на коротком пути от его кровати до двери ей казалось единственно правильным и реально выполнимым решением избавиться от истории болезни. Пусть папка потеряется и никогда не найдётся. Хорошо, что нет никаких записей в компьютере, а всё на бумаге.
Она вошла в свой кабинет, достала из кармана халата ключик, открыла шкаф. Толстую папку сняла с полки. Чего только в ней нет! Столько выдумок в этой макулатуре! Назначения одни, другие, длительное лечение... Сама назначала и контролировала, чтобы он прятал таблетки и не выбрасывал в урны, чтобы ни одна медсестра не увидела…
Она нервно листала историю болезни. Её не интересовала хронология и содержание записей. Она думала, как от них избавиться.
Вдруг дверь кабинета резко распахнулась. Елизавета Петровна вздрогнула от неожиданности, как будто её поймали на месте преступления, и растерялась. Перед ней стоял главврач и, как она предположила, её замена — молодая подтянутая врач в голубом брючном костюме.
— Вот, знакомьтесь, Елизавета Петровна...
Дальше она ничего не слышала. Понятно, кто она и зачем здесь.
— Елизавета Петровна, оставьте всё как есть. Если вопросы возникнут, вам скажут, — донеслись слова главврача.
Преемница захлопнула мешавшую ей пройти к столу приоткрытую створку шкафа, выдернула ключик и зажала в ладони. У Елизаветы Петровны сердце ёкнуло.
— Если что нужно, говорите, рада помочь, — она вышла из кабинета.
Все последние дни перед увольнением Елизавета Петровна места себе не находила. Как жить вдали от Андрюши? Вся жизнь её проходила рядом с ним. Она часто оставалась ночевать в диспансере, даже когда этого не требовалось по работе. А дома? У неё там нет ни родных, ни друзей, а главное — там нет Андрюши.
Что делать? Домой его с многолетней и не прогнозирующей выздоровление болезнью не выпишут. Признаться, как он сюда попал? Поверят ли? А если поверят, вдруг отдадут её под суд?.. Работать её не оставили. Где держат работника после семидесяти? В своё время её ценил бывший главврач, с которым много лет изо дня в день рука об руку шли, преодолевая трудности нелёгкой работы. С ним она чувствовала себя как за каменной стеной: помогал, поддерживал, понимал. Предлагал ей создать семью, но она, одержимая любовью к Андрюше, не находила для него места в своём сердце. Он помог осуществить план спасения Андрюши, выделил для него отдельную палату. Ему она доверила свою тайну, и он хранил её до последних дней своих. После него был другой главврач — ничего и никого вокруг не видел, и Елизавета Петровна продолжала жить спокойно.
Последний рабочий день. Она волокла ноги в палату без номера. В коридоре пахло щами. Андрюша уже вернулся с обеда и сидел, по-прежнему глядя в бесконечное бледно-серое пространство.
— Андрюшенька, я хотела твою историю болезни… Не вышло...
Он глянул на неё безразлично полуоткрытыми глазами выцветшего голубого цвета.
— Я не знаю, хочу я теперь туда или нет. Когда-то хотел — десять, пятнадцать лет назад. Упрашивал тебя отпустить меня отсюда. Помнишь?
— Да, но… Тогда… перестройка всю страну крушила, у людей деньги отнимала… и мы остались без копейки… Все слонялись без работы... Ты представить себе не можешь, как выживали там, за забором диспансера… А здесь ты отдыхал, накормлен — и казённой едой, и я всегда тебе свою еду приносила. Комнату тебе отдельную выхлопотала с холодильником. Есть шкаф с книгами… А дома мы бы до сих пор жили вдвоём в однокомнатной квартире…
Он молчал. Он всё это уже не раз слышал: что она всё делала для его блага с самого детства, и тогда тоже, много лет назад, когда он ещё надеялся обрести свободу.
— Я буду думать, как тебя отсюда вытащить…
Она пыталась заставить его в это поверить, хотя сама не знала, как осуществить. Её просветлённое сознание вдруг заполнило глубокое сожаление о том, что она выбрала для него.
— Скоро меня вытащат из этой отдельной палаты и переведут в общую к придуркам. Такие меня ожидают изменения.
— Я приложу все усилия, чтобы тебя отпустили.
— Ну кто меня отпустит? За столько лет меня не смогли вылечить — и вдруг я стал здоров и не опасен для окружающих? Помнишь, я просил меня отпустить, говорил, что я абсолютно здоров? Так посчитали, что у меня обострение! — он говорил это повышенным тоном, а последнюю фразу выкрикнул.
Дверь распахнула медсестра:
— Укол сделать?
— Нет, не надо. Он уже успокоился.
Медсестра захлопнула дверь. Он продолжил, сбавив тон:
— Тогда не ушёл отсюда, а сейчас мне зачем? Что я могу? Я разучился вилкой есть и хлеб резать — здесь нож не дают. И кто меня там ждёт? Ни жены, ни детей. Одноклассники и соседи не узнают меня. И я никого и ничего не помню. Детство как в серой мути, что вижу в окне. Сохранилось только чувство — я всегда боялся потеряться. А ты всегда была рядом. Если меня о чём-то спрашивали, то всегда за меня отвечала ты. Ты всегда знала, чего я хочу, как мне лучше... Да, всё затуманенно, но я отчётливо вижу тот ужасный день. Я со сковородой в руке… твой истерический крик… ошеломлённые глаза соседей… менты… скорая помощь, которая увезла меня в другую жизнь навсегда. Я постоянно чувствую рукопожатие — в моей руке ручка сковороды... Я был чересчур послушным ребёнком. Ты дала мне в руки сковороду, а я послушно её держал. Когда меня приехали забирать, я просто опешил, не понимал, что меня ожидает... Я же никого не убивал и даже не ударил ни разу…
— Сынок, ты же знаешь, я боялась отпустить тебя в армию. Тебе присылали повестки, одну за другой. Вдруг отправили бы тебя куда-нибудь в горячую точку? А ты у меня домашний, не для тебя это...
— Помню, ты меня не отпускала с мальчишками во дворе играть. И на дискотеку… Всё боялась, что меня обидят, побьют, а я не смогу защититься.
— Боялась, сынок….
— И ты отправила меня в тюрьму на пожизненный срок.
— Ну разве это тюрьма? — ей снова хотелось оправдать себя. — Живёшь как король, ухаживают за тобой: кормят, обстирывают, в комнате убирают… Я спасла тебя! В нашем роду мужиков берегут. Твоя бабка во время войны мужа в погребе прятала.
— Он и умер в погребе...
— Умер, потому что заболел тогда.
— Если бы не заболел тогда, то умер бы там потом.
— Сынок… — она припала к нему, усыпая частыми поцелуями щёки и лоб. И гладила, долго гладила его по голове и плечам, держала его руки в своих. Прощалась, будто растащат их поезда в разные стороны и никогда им не доведётся встретиться.
— Ну хватит, хватит, — сказал он сухо, слегка отталкивая её.
Он давно не называл её мамой, с тех пор как попал сюда. Такая у них договорённость с целью конспирации. Фамилии разные. Отец оставил ему свою фамилию на память, а вскоре после его рождения ушёл в другую семью и никогда не появлялся.
— Иди уже. Тюрьма мне за моё малодушие.
Она попятилась к двери со слезами:
— Я приходить к тебе буду... курочку приносить твою любимую… и шоколадки…
Домой она вернулась с поникшим букетом роз, благодарственным письмом и чайным сервизом в упаковке. Поставила на стол две чайные пары, для себя и Андрюши. Как чай без него пить?
Поздний долгожданный сыночек… Она с детства его оберегала. Нависала над песочницей, следила, чтобы никто из детей не отнимал у него игрушки. Ежедневно выясняла, не обижал ли его кто-нибудь из ребят в детском саду и в школе. А когда подрос, разве перестала она о нём переживать? С его взрослением становилось ещё страшнее отпустить его в сети к своевольной подруге, жене и, куда ужаснее, в армию.
Как жить, не видя его? Она будет ездить к нему каждый день — на электричке, потом автобусом. И тяжёлые сумки, полные вкусной еды, дотащит, не подведут больные ноги.
Она сходила в магазин за продуктами. Ей вдруг привиделось, что Андрюша с ней рядом за столом аппетитно уплетает приправленную специями курицу. Потом исчез. Ей стало невыносимо тоскливо: она здесь, а он там, за толстыми стенами из красного кирпича, обнесёнными забором и лесом, ест мерзкий супчик и котлеты из хлеба… Как его оттуда забрать? Она то видела его, не различая где — в снах, воспоминаниях, видениях, — и радовалась, то страдала от разлуки и собиралась ехать к нему немедленно. Мысли роились и больно жалили её. От них она укрывалась ночью с головой и просыпалась в поту. Где её мальчик? Тишина кричала его голосом, пустота заполнялась его силуэтами…
Утром она обнаружила: сырая курица на столе издавала зловоние, а соль в холодильнике... Скоро она поедет к Андрюше, вот только сумку соберёт. Охваченная радостью предвкушаемой встречи, она идёт в магазин. В отделе для малышей покупает матросский костюмчик — нарядит своего сыночка. Он бежит к своей мамочке по длинному коридору в сандаликах, падает, поднимается и плачет...
Завтра она поедет к нему, завтра…

Михаил Кромин
Моя мама – самая красивая
Маша Семенова (Мария Федоровна Кромина) (1924-2004) родилась 4 января 1924 г. в г. Чембаре Пензенской области. Ее отец, Федор Семенов, был обувщик, имел обувную мастерскую и обувной магазин. Мать (моя бабушка) - Аграфена Дмитриевна Дергачева. В каких отношениях она была с Федором Семеновым, венчаны ли, мне неизвестно. Об этом в семье никогда не говорили. Семья Дергачевых была большая –мать Прасковья Гавриловна, дочери Мария, Елена, Аграфена, сыновья Александр, Пётр и Матвей.
В 1929 году, спасаясь от возможных репрессий они уехали в Москву. Их приютила знакомая, а, может, и дальняя родственница, жена моего двоюродного деда Михаила Васильевича Голоульникова Мария Петровна. Она сама из Чембара, в молодости была актрисой, жила в вместе с мужем. Потом Михаил Васильевич умер, и она осталась одна.
Мой отец был москвичом, в Москве жили его родители в доме, который до революции принадлежал моей бабушке. Ее отец – купец, торговал мукой оптом. Их дом двухэтажный с подворотней и отдельным входом в прежние времена имел адрес «Собственный дом Голоульникова у Тверской заставы». Позже - улица Александра Невского, дом 25, квартира 2Б. Этот адрес мне очень нравился, казался каким-то скла̀дным, похожим на стих.
В одну из комнат этого дома и приехали все Дергачевы (кроме Марии Дмитриевны, которая, выйдя замуж, обосновалась в Курске, и Александра Дмитриевича, женившегося на ленинградке Зое, и жившего в Ленинграде). Мария Петровна, муж которой к тому времени умер, переехала в крохотную комнату в той же квартире, а большую комнату отдала Дергачевым.
Сначала Дергачевы жили все вместе, потом Елена Дмитриевна вышла замуж, Петр Дмитриевич женился, и на Александро-Невской остались Прасковья Гавриловна, Аграфена Дмитриевна, Матвей Дмитриевич и Маша.
В 7 лет Маша пошла в школу и попала в один класс с моим дядей Николаем Кроминым (погиб в марте 1945 г.) и, благодаря этому, вошла в компанию одноклассников и друзей Николая. Они собирались, читали стихи, разговаривали. Душой компании был старший брат Николая мой будущий отец Георгий Кромин.
Когда немцы подошли к Москве, Аграфену Дмитриевну с Машей отправили в эвакуацию в Услон, недалеко от Казани, где моей будущей матери приходилось работать на сплаве леса, стоя в холодной воде, и она из-за этого подорвала здоровье и испортила зубы. В конце войны они вернулись из эвакуации, Маша, к тому времени кончив школу, поступила в «Менделеевку» - Химико-технологический институт им. Д.И. Менделеева, находившийся неподалеку от нашего дома – на Миусской площади. Мой будущий отец всю войну служил офицером на Дальнем Востоке, а весной 1945 г., когда их военную часть перевели в Звенигород под Москвой, ненадолго приехал к родителям, где они вновь встретились с Машей. Отец до войны женился на однокурснице, но она в начале войны оказалась на оккупированной территории, и следы ее потерялись. Двадцатидевятилетний офицер и симпатичная девушка двадцати одного года не могли не понравиться друг другу, и Маша, бросив 4-й курс института, уехала с Георгием в Звенигород, где, как и другие офицеры, жила в землянке. К этому времени Маша уже была беременной. Вскоре их военную часть перевели в бывшее Аракчеевское военное поселение г. Чугуев Харьковской области, куда они приехали уже вместе со мной.
Наш дом был одним из четырех серых кирпичных домов военного городка, который построили пленные сразу после войны. Дома двухэтажные с двумя или тремя подъездами, в некоторых квартирах имелись лоджии. Наша квартира была трехкомнатная. Налево от входной двери – наши две комнаты, прямо – соседи, направо – кухня и две пустых комнаты. Предполагалось, что в одной будет ванная, а в другой – туалет. Но ни водопровод, ни канализацию в то время еще не провели, поэтому вместо ванной и туалета были кладовки. Наши комнаты - большие и светлые. Стены первой комнаты окрашены розоватой краской, стены второй – голубой. На стенах делали «накат» - орнамент в виде листьев и цветов, который наносили на гладкокрашеные стены специальным резиновым валиком серебряной или золотой краской. Обои клеить было не принято. В первой комнаты находилась дверь на лоджию. Окна выходили на улицу, на окнах, помню, висели тюлевые занавески.
Из окна видны спускающиеся вниз к реке одноэтажные дома Чугуевской окраины, мост через реку и лес на горизонте. Перед лесом проходила железная дорога, я любил смотреть, как едет совсем маленький поезд с дымящим паровозом. Туалет, раньше его называли «уборная», находился во дворе за домом на восемь или десять посадочных мест, разделенных перегородкой. С этой уборной связан один случай. Однажды мы с мальчишками заперли девчонок в женской уборной, а потом ворвались к ним. Кто-то пожаловался родителям, и отец меня весьма чувствительно наказал – единственный раз в жизни.
Отец каждый день уходил к восьми часам, приходил в два, обедал, говорил, что ему к пяти, спал до половины пятого и опять уходил до позднего вечера. В половине пятого мама будила отца, он очень ругался, не знаю, всерьез или в шутку, но мама делала вид, что боялась. Иногда отец уезжал на день или два, и вечером, когда он должен был приехать, мама каждый раз подходила к окну, увидев на потолке движущийся прямоугольник света от фар машины.
К нам иногда приходили сослуживцы отца, когда с женами, когда без. Сами мы в гости почти не ходили, может быть из-за меня, может быть, мама была домоседкой. Правда один раз, помню, пошли к Миркиным – это ближайшие друзья моих родителей - у них родилась дочка. Они жили в соседнем доме. Я помню, как мы там ели жареную картошку, потом я проснулся от сильного скрипа снега у отца под ногами – я заснул, и он нес меня домой на руках. Мне стало очень уютно, что скрипит снег, что мне тепло, что отец сильный. Я заснул опять. До сих пор скрип снега меня приятно волнует.
Помню одну вечеринку у нас дома. Я лежал в кровати в соседней комнате, был погашен свет, а из другой комнаты раздавались крики «пей-до-дна, пей-до-дна». Иногда офицеры играли в преферанс. Это было их обычным времяпрепровождением в свободное время.
Мама очень хорошо вышивала, сохранилось несколько ее вышивок – по картине Васнецова «Три богатыря», и работа размером с небольшой настенный ковер на тему сказки о рыбаке и рыбке. Она была очень хорошей рукодельницей, для нее не составляло труда подшить юбку или брюки, даже сшила одну или две рубашки. Переехав в Москву, мама начала вязать свитера, шапки и кофты. Кому она только не вязала: отцу, брату, мне, моей жене, своим внукам. Как и всё, что мама делала, вязала с необыкновенной аккуратностью, вывязывая сначала небольшие квадратики образцов, отпаривала их и только потом, тщательно соблюдая все правила, начинала вязку. Вещи получались замечательными, сидели ладно. Если мама замечала, что кто-то долго не носил их, сетовала: «я вязала, вязала, а ты не надеваешь». Некоторые из связанных мамой вещей сохранились до сих пор.
Женщины, которых я знал, – жены отцовских приятелей, не работали. Они вели хозяйство, пели в хоре, вышивали, гуляли с нами, вообще, мне кажется, не скучали. Помню, как мы пошли на концерт в военную часть, где в хоре должна была петь моя мама. Я думал, что и на сцену она выйдет в домашнем платье, которое мне очень нравилось, и был даже немного разочарован, увидев много нарядных женщин, и не сразу отыскал маму глазами.
Когда начиналось лето, военная часть выезжала «в лагеря». Все офицеры и курсанты на два месяца переезжали в летний лагерь недалеко от знаменитого села Малиновка, а нас с мамой отправляли в Москву, а потом на дачу в Загорянку. Основное дело мамы на даче, кроме детей и хозяйства, это прополка клубники, что она терпеть не могла. Примерно в середине августа в отпуск на месяц приезжал отец, в середине сентября мы уезжали обратно в Чугуев.
Отец в то время учился в заочном институте связи, где потом учился и я. Хотя он уже имел высшее образование, это было необходимо, так как он преподавал электротехнику и радиолокацию. До войны, когда он учился, радиолокация еще не появилась, а электротехнику школьные учителя физики знали недостаточно. Диплом отец защищать не стал, ему это показалось лишним. Отец занимался, в основном, ночами и по воскресеньям. Я не любил, когда «папа занимался», так как он очень сердился, если я в это время играл в шумные игры.
Мама тоже училась – на заочных курсах английского языка, еще она шила, вышивала, готовила, убиралась, покупала продукты. Мешать маме, когда она делала свои дела, тоже не разрешалось. Я привыкал проводить время один, мне никогда не было скучно, особенно, когда научился читать – это было лет в шесть. Я охотно играл – мягкие игрушки, машины, какие-то конструкторы, нравилось рисовать, главным образом, наших и врагов. Врагами были американцы – у них на петлицах я рисовал знак доллара. Мы еще не играли в «немцев», война закончилась слишком недавно, чтобы ее вспоминать в играх. Однажды я складывал кубики, но картинка не получалась. Тогда я с досады бросил кубик в соседнюю комнату, и он пролетел мимо моей мамы, которая сидела за столом и что-то делала. Мама испугалась, взяла меня за руку и слегка нашлепала, приговаривая «чуть маму не убил, чуть маму не убил».
Когда заболел Сталин, нам с соседом Шуриком Власовым очень хотелось, чтобы он выжил, но мы особенно не переживали и когда он умер. Помню, утром было уже светло, но я еще лежал в кровати, вошла мама в зимнем пальто и платке и сказала: «Умер Сталин». Офицеры надели траурные повязки и носили их несколько дней.
Моя мама мне очень нравилась. Она была молодой, стройной и симпатичной женщиной небольшого роста с серыми глазами и каштановыми волосами, которые заплетала в косы, укладывая их по тогдашней моде на затылке. Особенно я любил, когда весной она надевала крепдешиновое платье с цветами. Мне она вообще, как это часто бывает с детьми, казалась самой красивой на свете.
Что мы ели, я помню не очень хорошо. Мать каждый день ходила на рынок (он назывался «базар») и что-нибудь покупала – мясо, гуся, язык, молоко. В магазине этого не было. Помню прилавки с крупными сероватыми макаронами, печенье, мятные пряники и «подушечки» - такие карамельки без оберток. Ели котлеты, язык (он не считался деликатесом и стоил дешевле мяса), иногда гуся, гороховый, фасолевый супы, особенно помню картофельный суп – прозрачный с маленькими круглыми жиринками, которые я любил собирать ложкой в одну большую. Меня какое-то время кормили отдельно, так как я не мог смотреть, как едят родители, почему-то мне это было неприятно.
Мама часто пекла пироги или булочки и когда лепила, давала мне немного теста. Я лепил «червяков», т.е. раскатывал тесто в длинненькие колбаски, которые получались у меня какого-то серого цвета, а у мамы – светленькие, желтенькие. «Червяков» пекли вместе с остальными булочками, и я с удовольствием их ел. Варили рис, макароны, гречневую кашу, жарили картошку. Гречку сначала «перебирали» - на газету высыпали крупу, и мы вместе с мамой выбирали из нее сор, после чего мама крупу «жарила» на сухой сковородке, а потом уж ставила варить.
В первой комнате стояла печка с плитой и духовкой, одна сторона ее теплого столба выходила в другую комнату. Она служила и для готовки, и для обогрева. Дрова для печки приносил отец, а затапливала мама. После приготовления обеда мама смазывала печку жидким мелом, который стоял у нее в специальной кастрюле или ведре. Вода шипела, а мел оставался на печке. Летом готовили на керосинках, которые стояли в кухне. Зимой в кухню не ходили, – она не топилась, и там было холодно как на улице. У входа стояла вода в двух ведрах и помойное ведро. В нашей семье воду приносил отец – два ведра в руках. Идти приходилось далековато – до конца нашей улицы, потом немного налево на колонку. В других семьях за водой ходили женщины, носили ведра на коромыслах. Помойное ведро тоже выливал отец.
Стирка — это отдельная история. Мама стирала в корыте, которое ставила на две табуретки. Белье она сначала замачивала в ведре, потом терла на специальной ребристой доске, кипятила в ведре на печке, потом опять терла на доске, полоскала и вместе с отцом относили вешать за дом. Стирку обычно затевали в воскресенье, когда отец был дома, так как нужно было приносить и выливать много воды.
В комнатах висели голые лампочки, розеток не было. В первой комнате на лампочке висел самодельный абажур из газеты, который иногда прогорал. Лампочки тусклые, так как в то время счетчики в Чугуеве не устанавливали, и за электричество платили «с лампочки», мощность которой не должна превышать то ли двадцать пять, то ли сорок ватт, по-моему, все-таки двадцать пять. Использовать какие-либо электроприборы – утюг, электроплитку не разрешалось. За этим следили контролеры коммунально-эксплуатационной части (это вроде нашего ЖЭКа), которые ходили по домам. Но мои родители, как и все остальные семьи, пользовались и электроплиткой, и утюгом. Для этого использовался особый патрон, который назывался «жулик». Лампочку вывертывали, а не ее место вкручивали «жулик», а в него уже лампочку. Из «жулика» с двух сторон торчали гнезда, в которые вставляли вилки проводов электроплитки и утюга. Потом «жулик» прятали, так как если его находил контролер, то отбирал, а достать новый было непросто. Электричество часто отключали, поэтому на подоконнике всегда стояла керосиновая лампа, которую зажигали и ставили на стол. Отец, когда работал вечерами, от нее прикуривал. Вообще, курили в то время везде, в том числе, в комнатах, никто не считал это вредным. Детей и женщин не стеснялись. Отец курил «Беломор» и «Приму».
У нас использовалась казенная мебель с инвентарными бирками, кроме кровати с никелированными спинками, которую купили родители. В большой комнате слева стояла кровать, на которой днем после обеда спал отец. Пообедав, он ложился на кровать, сняв только китель или гимнастерку, под ноги подставлял табуретку, чтобы лишний раз не снимать сапоги. Дома родители носили обычную одежду, я не помню, чтобы мама ходила в халате, а отец в пижаме. Домашней одеждой отца служила старая форма, а мамы – платье. В середине комнаты стоял стол, слева – печка. Сидели на табуретках. Во второй комнате справа стояла моя кровать, прямо – кровать родителей (та самая, никелированная). В простенке между окнами находился комод.
Так мы жили 8 лет. После рождения брата родители решили оставить меня в Москве у дедушки и бабушки, так как учиться в Москве лучше, и маме будет полегче. Явной причиной такого решения моего отца, а именно он и только он все решал в нашей семье, был его перевод на новое место службы в Харьков. Однако говорили, что он это сделал из-за любви к родителям – их сын погиб в марте 45 года, и воспитание внука могло, по его мнению, их отвлечь. Надо сказать, он оказался прав, они вспоминали младшего сына без слез, много рассказывали мне о нем и ставили его в пример. Мама первое время очень скучала без меня. Отец говорил, что она даже плакала, увидев мою старую игрушку.
Дом в Харькове, где жили мои родители. Адрес – ул. Свердлова (теперь Полтавский шлях), д. 190, кв. 155, 4-й этаж.
Семь следующих лет я жил отдельно от родителей, виделся с ними во время зимних и летних каникул, и поэтому не очень хорошо знаю их жизнь.
После демобилизации отца в 1961 году родители вернулись в Москву на улицу Александра Невского. Из-за тесноты жизнь стала сложнее, мама вела отдельное от родителей отца хозяйство, что из-за двухкомфорочной газовой плиты было непросто.
Мама была очень большой аккуратисткой, в доме всегда идеальная чистота, она никого не допускала к шкафу, сама выдавала нам белье. Кровать застилала сама идеально ровно, и никого к ней не подпускала ближе, чем на полметра. Однажды уже в Москве брат плюхнулся на заправленную кровать, мама на него накричала и шлепнула. Брат сказал, что он у Миши, т.е. у меня, научился. Мама крикнула – и Мише попадет, и тоже шлепнула, что показалось очень обидным.
Долгие годы мама вела семейную бухгалтерию, записывала в особую тетрадь типа амбарной книги приходы, расходы и накопления. Приходы — это зарплата отца, а также экономия, если удавалось купить что-нибудь дешевле, чем планировалась. Отец всю зарплату отдавал ей до рубля, она все пересчитывала, давала нам с отцом на еду, откладывала на продукты и прочие необходимые расходы. Разница между приходами и расходами относилась к накоплениям. В начале 90-х накоплений родителей хватало на Жигули, но все сгорело. Как было на сберкнижке 5000 р., так 5000 р. и осталось.
В 1965 году дом сломали, и родители вместе со мной, братом и бабушкой Аграфеной переехали в Черемушки в трехкомнатную квартиру. Жил я с ними всего два года, пока не женился и не поехал жить к жене на Новослободскую улицу. Несмотря на то, что здоровье мамы со временем стало хуже, она не теряла жизнелюбия. Ожидая гостей (у них по праздникам собирались родственники, друзья), мама преображалась: прическа, серьги, бусы, радость в глазах от встречи с близкими и друзьями.
Такой и будем ее вспоминать.
Наталья Зайцева
Так мы поругались
Я чистила зубы. Зеркало в ванной находится напротив двери. Увидела в проеме сына. Он остановился и смотрит на меня.
Говорит: "Мама, я хочу тебя поругать!" Я повернулась к нему.
Сын сказал очень спокойно: " Когда ты выливаешь воду из фильтра в чайник, то потом в фильтр не наливаешь воды".
Я удивилась, но ответила без раздражения: "Это ты не наливаешь!"
- (не повышая голоса) Нет, это ты не наливаешь!
- (с явным непониманием) Ты не наливаешь!
- Нет. не наливаешь ты!
-Ты воду не наливаешь!
Сын нежно улыбнулся и ласково сказал: "Не бери с меня пример." И пошел на кухню.
Юлия Грачева в соавторстве с Николаем Марданшиным (Республика Беларусь)
Свекровь
Седые волосёнки у старушки,
Что в электричке с сыном у окна,
Торчали пухом в мелких завитушках
И словно в нимбе ехала она.
Святая? Но с каким негодованьем
Ворчала и пускала в ход шлепки!
На них глазели люди со вниманьем
И прятали от бабушки смешки.
«Развод удумали! А как же дочка?
Раз вы такие «умники» вдвоём
Зачем я вам?» – корила мать сыночка.
А тот молчал и думал о своём...
С супругой накануне перебранка,
Что на развод решила подавать.
И тут ещё прилюдно, наизнанку
Терзала душу собственная мать.
«Да! Ты неряшлива, глупа, ленива.» –
Он вспоминал, качая головой,
Свои слова, что выпалил спесиво,
Когда упрёки сыпались с лихвой.
«А как, скажи, прожить на эти крохи?
Что толку, что повышенный оклад.
Супец не надоел ли на горохе?
В долгах живём мы восемь лет подряд!
Неряшлива? Да я давно, как белка
Кручусь между работой и семьёй.
Готовка, стирка, в детский сад поделка.
Устала страшно с этой беготнёй!
А ты с работы на диван. И что же?
Когда по дому ты мне помогал?
Живёшь, как барин с ручками вельможи!
Не стыдно упрекать меня, нахал?!»
А электричка мчится среди лета
И верещат кузнечики в траве.
Земля в цветах и зелени согрета –
В блаженном и нарядном торжестве!
Он бережно помог сойти с вагона,
Но мать от прикасаний стала злей
И нервно шла по людному перрону.
Телёнком сын послушно шёл за ней.
На выходе с вокзала в кислой мине
Их встретила (пока ещё) жена,
Как знала, что не сядет мать в машину,
Когда за руль посмеет сесть она.
В молчании поплыл столичный город.
Трамваи, пешеходы, светофор…
Чета и мать боялись вызвать повод
На неизбежный трудный разговор.
Подъезд в тени молоденькой сирени.
Приехали. На бабушке стремглав,
Повисла внучка. В ссадинах колени
И в чём-то липком вымазан рукав.
«Тяжёлая, однако, ты мне стала!
А я тебе клубнички привезла, –
Старушка вдруг смягчённо просияла, –
Проказница такая, не ждала?» –
«А ты возьмёшь меня к себе, бабуля?»
В ответ, старушка встала у дверей,
Прищурилась к невестке: «Слышь, «мамуля»!
Давай-ка собери её, живей!»
Сноха: «Вы уезжаете? Так скоро?»
И удивлённо приподняла бровь,
А про себя: «С ней бесполезно спорить!
Ведь та ещё! С характером, свекровь…»
Когда ж наедине осталась с сыном,
Сказала ему тихо, невзначай:
«Не я, сынок, сводила вас, а ныне –
Не мне вас разводить, ты так и знай!»
От ветерка взъерошились каштаны,
Наполнен двор весёлой детворой.
На лавочке судачили их мамы
В погожий и неспешный выходной.
Поймав такси, обратно до вокзала,
Старушка, внучку нежно теребя,
Родителям напутственно сказала:
«В конце июля жду вас у себя!»
В дороге, слыша внучки лепетанье,
Под стук колёс досужий, как дурман,
Она ушла в свои воспоминанья,
В прожитый и несказанный роман.
«Растила сына с мужем, но без мужа,
Который крайне редко трезвый был,
А если в трезвом виде – злился дюже,
Да в бестолковой ревности гнобил.
И так же, по хозяйству поспевая,
В своем селе работала врачом.
И огород, и сборы урожая.
Тащила на себе семью и дом.
А муж с колхоза возвращался пьяный
С тирадой из ругательств и угроз,
Искал на водку деньги и буянил,
И выгонял босую на мороз!
Не жаловалась людям со слезами,
Таила, что не стоило скрывать…
А сын с невесткой разберутся сами.
Не ценят молодые благодать!
Бабуля внучку обняла со вдохом:
«Моё ты золотце, кровиночка моя!
И всё же без семьи ребёнку плохо,
Какая ни какая, а семья!»
Июль проходит в будничных заботах:
Мансарда в осах, варится компот,
А рядом внучка, жмурясь от зевоты,
Для бабушки половник подаёт.
Собаки лай. Машина у дороги,
Знакомая по цвету. Хлоп дверей.
Бабуля с внучкой встали у порога:
«Приехали! Иди, встречай скорей!»
Девчушка к папе бросилась вприпрыжку,
Повисла на навьюченных руках.
Отец достал ей плюшевого мишку,
И заблестели лучики в глазах.
Смотреть на девочку без умиленья
Никто из взрослых, видимо, не мог.
Сноха, чуть розовея от волненья,
Преподнесла свекрови свой пирог.
Знакомить друга понесла девчушка
С отрядом кукол, зайцев и щенков,
А мать за разговором ставит кружки,
Хлопочет с самоваром. Стол готов.
Немая сцена. Тишина повисла.
И только ходики размеренно стучат,
Что дополняли важности и смысла,
Когда о главном близкие молчат.
«Прости нас, мама! – начал сын вставая,
Потом, запнулся, – знаю, ты простишь!
Вчера узнали… В общем, дорогая! –
У нас второй появится малыш!»
От ветра колыхнулись занавески,
Дождём в окно пахнула благодать
И с облегченьем, глядя на невестку,
Благословила их святая мать!
Ника Сурц
СЛЕДУЮЩАЯ ОСТАНОВКА – МОРЕ
Бывает, стоишь на остановке долгое время в ожидании своего автобуса и вот уже чувствуешь, как от холода сначала сковывает тело, а потом постепенно охватывает лихорадочная дрожь. Но, как назло, приезжают автобусы других маршрутов. Заполнив пассажирами свои тесные салоны, они скрипят огромными дворниками и торопливо скрываются за поворотом. И представляешь, как внутри этих переполненных автобусов уставшие попутчики толкаются и, возможно, даже наступают кому-то на новые ботинки. В такие минуты в голову приходит заманчивая мысль: а может, лучше пешком?
1. Лёве пять лет. Вечером в детском саду он, как обычно, остался единственным, за кем ещё не пришли.
‒ А вы знаете, Марина Семёновна, я скоро поеду с мамой на море, ‒ тихо сказал Лёва, прислонившись к широкому окну.
‒ Как это здорово! – взлохматив его рыжую копну волос, ответила уставшая пожилая воспитательница.
Он робко посмотрел на неё огромными тёмными глазами, задумчиво дотронулся тоненьким пальчиком до изящной бумажной снежинки, приклеенной к окну, но тут же отвлёкся, чтобы поправить сползающие шорты.
‒ Дай-ка я помогу тебе, – ласково предложила Марина Семёновна и ловко подвернула резинку на поясе, спрятав довольно большую дырку на его стареньких шортах.
‒ Сейчас зима, а вот когда всё растает, мы с мамой поедем на море, – повторил Лёва, наблюдая, как воспитательница аккуратно складывает толстые журналы на край стола и выключает свет в игровой комнате, ‒ мама сказала, чтобы я думал о море, когда мне станет грустно.
‒ А давай мы с тобой будем раскрашивать ёлку под новогоднюю музыку! – предложила Марина Семёновна, набирая на мобильном телефоне номер мамы Льва. Не дождавшись от неё ответа, она принялась раскладывать перед мальчиком цветные карандаши.
2. С самого утра игровая комната старшей группы наполнилась гулом детских голосов. Марина Семёновна собрала своих воспитанников в большой круг, и они стали играть в свою любимую игру.
‒ Следующая остановка – сказка! ‒ смеясь, выкрикнул кто-то, и все дети забавно замерли, изображая сказочных героев.
‒ А сейчас остановка – лес! – сказала Марина Семёновна, и ребята превратились в лесных зверей.
‒ Следующая остановка – море, ‒ неожиданно крикнул Лёва, и в маленькой игровой комнате послышались голоса чаек и появились морские обитатели.
Лёва внимательно оглядел своих одногруппников и, широко улыбаясь, поплыл по бескрайнему морю.
3. Наступила весна. Ажурные снежинки на окнах сменились причудливыми птицами, которых старательно вырезала Марина Семёновна. Теперь тёплыми вечерами Лёва с интересом разглядывал изящные пёрышки сказочных пернатых или усердно всматривался вдаль.
‒ За мной скоро придёт мама, и я пойду домой. А вы куда пойдёте, Марина Семёновна?
‒ На совещание, ‒ вздыхая, ответила воспитательница, ‒ нас собирает заведующая, мы будем говорить о лете.
‒ Я бы тоже поговорил о лете.
На собрание Марина Семёновна заметно опоздала. По её бледному растерянному лицу катились крупные слезы, она что-то сбивчиво рассказывала, и коллеги еле разобрали, что речь идёт о Лёве.
‒ Я спрашиваю её: как же так? Вы же хотели с сыном на море поехать. Он так ждал этого! А она, как-то странно улыбаясь, отвечает, что действительно едет на море, но не с Лёвушкой, а со своим новым другом.
Спустя время в коридоре детского сада начались напряжённые разговоры. Марина Семёновна собиралась ехать на юг с внуком и уговаривала родительницу отпустить Лёву вместе с ними. Но та, конечно, не соглашалась, грубила воспитательнице, а вскоре стала отправлять в детский сад за сыном свою старенькую бабушку.
А потом целый летний месяц, перед отпуском Марины Семёновны, дети старшей группы репетировали праздник лета в музыкальном зале. Копна рыжих волос привычно крутилась рядом с Мариной Семёновной, и воспитательница ласково теребила их и заправляла уже новую хорошо заметную дырку на стареньких шортах.
‒ Марина Семёновна, а вы знаете... когда я вырасту, то сам поеду на море! – неожиданно и твёрдо сказал Лев, внимательно глядя на неё блестящими от слёз глазами.
После работы воспитательница привычно направилась на автобусную остановку, чтобы, как обычно, с нетерпением ожидать свой автобус. «А ведь и правда, пока стоишь здесь и наблюдаешь, как грубо толкаются недовольные пассажиры и больно наступают на новые ботинки, а отъезжающие автобусы обливают всех из луж... действительно приходит в голову эта мысль – идти. И ты решаешься идти. Один».
Лариса Мезенцева
Дети же не понимают
Каждый год ездила отдыхать в Болгарию в один и тот же отель, а тут СВО – специальная военная операция началась. Авиарейсы в Болгарию прекратились. Один сезон пропустила. Но выяснилось, что через Турцию можно добраться, и я решилась с моей семилетней дочерью Полинкой отправиться в путешествие. Добрались до Стамбула на самолете, а там автобус до Бургаса, а от Бургаса час езды до нашего отеля.
Наконец то на месте! Море, солнце, песчаный пляж. Ура! Покидали вещи и бегом к морюшку, а на морюшке бегом в воду, да с головой, да в волны, да надышаться не надышаться этим соленым воздухом.
В отеле собралась компания из русских мамочек с детьми. Многих я уже знала, но были и новые лица. А также, там отдыхали мамочки с детьми из Украины. С нами они старались не общаться. Разговаривали между собой на русском языке, но стоило кому-то из нас приблизиться к их компании – переходили на украинский. Мы, взрослые, не общались между собой, но вот дети – они же не понимают… Так вот, с Полинкой решил подружиться украинский мальчик, примерно восьми лет – Богдан. А получилось так, что в один из дней мы расположились на пляже. Дочка начала строить песчаный замок. Сидит и льет воду с песком, а башенка красиво растет. К ней подсел светловолосый мальчишка и стал помогать. Через какое-то время получилось высокое затейливое сооружение. Пока строили замок - познакомились, разговорились. Я исподволь наблюдала, как они о чем-то весело болтают. Вдруг откуда ни возьмись налетела мамаша: «Богдан, ты шо тут делаешь? У тебя своих друзей нет шо ли? А ну ка пидем отсюда, геть, быстрей!» «Ну мам, я здесь хочу поиграть», - он пытался возражать. «Я тебе поиграю, я тебе поиграю!» - схватила мальчика за руку и потащила к украинской стайке, которая расположилась недалеко. Ну что вы думаете – они все равно умудрялись пересекаться. Отель у нас был замечательный: с детскими площадками и бассейнами, охраняемый, поэтому дети, часто без сопровождения взрослых гуляли на территории. То увижу их на турниках висящих, то радостные мордочки из бассейна торчат, то на дискотеке рядом танцуют. И что их так притягивало друг к другу? Хотя, помню, в семь лет и мне одноклассник нравился, и я ему нравилась.
Я не возражала против общения детей, а вот мальчишке периодически нагоняй был. Даже, один день просидел в номере наказанный. Потом, какое-то время, мы его вообще не видели, а потом, если даже видели, он к нам уже не подходил.
За несколько дней до отъезда, на море поднялся небольшой шторм. Порывистый ветер поднимал волны, закручивал барашки. Люди не купались, но все равно гуляли по берегу и дышали целебным воздухом. Мы с Полинкой расположились в шезлонгах недалеко от пирса, куда причаливали небольшие судёнышки и рыбачили отдыхающие. На пирсе заметили Богдана, который бегал с мальчишками. Вдруг вижу, как он нечаянно оступается и летит в воду. Я знала, что плавать он не умеет. Не раздумывая, поплыла к месту, где барахтался мальчик. Нелегко было пробираться сквозь волны. Пока добралась, он уже скрылся из виду. На берегу было оцепенение, все растерялись, но несколько человек прыгнули в одежде в море и ныряли в поисках. Я нырнула вглубь, но кроме мутной воды ничего не увидела, потом снова нырнула – и опять ничего, потом снова чуть поодаль вглубь и увидела его красную футболку. Схватила мальчика за одежду, и что есть сил стала тянуть наверх. Богдан был уже без сознания. Когда наши головы появились на поверхности, несколько человек помогли выбраться на берег. Там уже металась и кричала, как обезумевшая, его мама. Один из отдыхающих уложил парня животом на свое бедро и стал энергично нажимать на грудь и спину. Вскоре Богдан начал кашлять и изо рта полилась вода. Слава Богу, спасли. Чудо какое! Уже и скорую вызвали, но пока она прибыла, общими усилиями все сделали. В этот момент было не важно, кто из какой страны, и кто какой национальности: главное – спасти ребенка. Медики все равно забрали пострадавшего в больницу.
Вот и отпуск подходил к концу. Пора возвращаться в Москву. В день отъезда мы с дочерью собрали вещи, а на вечер я заказала такси до Бургаса. Вдруг кто-то постучал в дверь. Открываю – на пороге стоят Богдан с мамой Светланой. В руках у нее небольшой тортик. «Мы пришли поблагодарить за спасение», - начала она.
- Зайдите к нам.
- «Мы ненадолго», - нерешительно ответила Света.
Но все-таки зашли. Я поставила чайник, разрезала тортик. Все уселись за столом.
- «Богдан, как себя чувствуешь?» – спросила я.
- Та уже хорошо.
- «Уже хорошо», - подтвердила Света - «Врач сказал, что, если бы все вовремя не было сделано…», - и у нее потекли слезы. «В общем, если бы не ты…И сколько и что бы я не говорила, этого будет мало, чтобы выразить мою благодарность».
- Да любой бы так поступил на моем месте.
- Любой, да не любой: только ты и два мужика прыгнули в воду. Остальные стояли смотрели, и даже я! Я ведь тоже не умею плавать. Только и могла, что бегать по берегу и кричать.
- Все хорошо, что хорошо кончается.
-Это да.
Еще посидели, поболтали.
- Мы сегодня уезжаем.
- Та я уж вижу по сумкам. Счастливой дороги. Может когда свидимся.
- Может увидимся.
На прощание Света взяла мои руки и крепко, крепко их пожала: «Будьте здоровы, живите бохато!»
- Будьте здоровы, а Богдану желаю научиться плавать.
- Ну, это обязательно.
- «До побачення, Полина», - сказал Богдан.
- До побачення.
Мы очень тепло попрощались, но телефонами не обменялись. Не обменялись мы, взрослые. Ну а дети? Судя по загадочной улыбке на лице дочери, когда она с кем-то переписывалась по телефону в дороге, думаю – обменялись. Дети же не понимают…
Татьяна Бирюкова
Материнская любовь
Это поле у деревни мне мерещилось всегда.
Одуванчики и клевер, вдоль дороги лебеда
И весёлые ромашки, иван-чай, и… боже, мой!
Много лет прошло. Сегодня возвращаюсь я домой
В отчий дом трёх поколений со скамейкой у ворот,
Где весною за оградой белая сирень цветёт,
Я спешу увидеть маму, робкое сказать – прости,
Что уехал в шумный город, затерялся, не найти.
А по праздникам когда-то хороводы здесь водил,
И студёную водицу из колодца жадно пил.
Золотилась рожь, и песню жаворонок серый пел,
И в высоком, чистом небе голосок звенел, звенел…
Нет, своей любимой маме даже писем не писал,
Не звонил, забыл, но что же, что в столице я искал?
Что нашел? Одну усталость, ни семьи и ни детей
Есть квартира и свободен я на площади своей.
От чего теперь свободен? Рядышком вода и свет
И не надо на рассвете по тропинке в туалет,
И петух не будит утром, и не бьёт копытом конь
И косить траву не нужно. Под рукою телефон.
Все блага теперь имею, отчего ж тоска тогда?
Деревенская сторонка стала сниться иногда
И ромашковая россыпь, и речных разливов гладь
Нет уже отца и деда, но жива родная мать!
Еду, срочно, к ней я еду, знаю, как я виноват!
Станция, дорога, поле и знакомый палисад…
Тишина. Забиты окна. На пороге старый кот.
И соседка, баба Катя, к дому нашему идёт.
Поздно ты милок приехал, нету матушки твоей,
На погосте, за деревней крест поставили мы ей.
Подала ключи от дома. Потрясённый я вошёл.
На столе лежит иконка, мамино письмо нашёл.
«Мой сыночек, изболелась и душой, и сердцем, но
Всё ждала вестей, смотрела я до темноты в окно.
Заболела. А корову, жаль, но на базар свела,
Нюрку-то – козу – Светлане для ребёнка отдала.
Милый мальчуган Алёшка, и лицом пошёл в тебя.
Часто Света заходила, помогала мне. Любя
Вспоминала стог и поле, звёзды, ночь и дождь шумел…
Видно, ты любви девчонки так понять и не сумел.
А она живёт в деревне, сына ростит, тебя ждёт
И надеется, судьба вас обязательно сведёт.
Как могла я поддержала, сердцем Свету приняла
И внучка, тебя прошу я, не обидь. Я поняла
Он ведь – рода продолженье, береги и стань отцом.
Ухожу я и надеюсь, что не станешь подлецом.
И молись. Тебя простила я давно, сыночек мой,
Я молюсь, чтоб поскорее возвратился ты домой».
Зоя Донгак, член Союза журналистов и писателей России
МАТЕРИНСКАЯ ЛЮБОВЬ
Помню, что мама постоянно была в труде. Во время летних каникул, начиная с пятого класса до окончания школы, я и братья Кан, Эрес, Олег вместе с мамой работали на сезонных работах колхоза «Малчын»: на стрижке овец, в кирбииш-сарае – кирпичном цехе под руководством Седена Куулара по прозвищу Аксак-Седен – Хромой Седен. Работа была очень трудная, но никто из нас не жаловался. Вспоминаю, как мама перевязывала мои руки с волдырями после стрижки овец и приговаривала: «Ты уже большая, моя помощница, вот первые трудовые волдыри заработала. Ничего, доченька, потерпи, скоро они заживут». А как болела спина после работы в кирбииш-сарае! Сначала мы таскали серые глиняные кирпичи до печи, в которой их обжигали. После обжигания таскали от печи красные кирпичи. Среди ясного дня неожиданно налетала песчаная, вместе с глиной, буря, сбивающая с ног. В Монгун-Тайге это часто бывает. Мы прижимались друг к другу, мама чем-то накрывала нас. После бури на зубах скрипел песок, рот был наполнен тягучей серой глиной. Долго потом протирали глаза, выбивали пыль из одежды и волос. И снова брались за серые и красные кирпичи. Какие сильные, проворные руки у мамы! Печи, сложенные из этих наших кирпичей, до сих пор нормально топятся. Вот бы возобновить сегодня работу кирпичного сарая Хромого Седена. Ведь в Монгун-Тайге леса нет, а из кирпича можно строить дома.
А как она пела! А какая красивая наша смуглая мама: черные кудрявые волосы, румяные щеки, блестящие черные глаза под ровными дугами черных бровей, белые зубы. Мама еще красивее становилась во время кормления грудью, прямо вся лучилась, и так вкусно пахло от нее. Мне от мамы достались только белые зубы, больше ничего. Я вся в папу. Земляки говорили: «Копия Шомбула!» В детстве часто с обидой говорила маме: «Ты и сестра Анай очень красивые, а я такая уродливая!» Мама меня успокаивала: «Ты свою красоту просто не замечаешь. Подрастешь – поймешь. А сейчас ты лучше братьев учишься, читаешь много. Ты ум отца взяла. Это – самое главное».
Мама и дома была вечно в хлопотах: варила еду, выделывала шкуры, шила, вязала, убирала, мыла, но всегда успевала рассказать нам очень интересные сказки, из-за которых я очень полюбила тувинские сказки, легенды.
У каждого из детей были свои домашние обязанности, мама распределяла их и тщательно контролировала выполнение поручений. Я всегда нянчила кого-то из сестренок или братишку Валеру, пилила, колола дрова, топила печь, ходила за водой на реку Каргы.
Благодаря тебе, мама, я теперь сама – мать и бабушка, я все трудности преодолеваю энергичней, здоровая крепость и воля усилились, наперекор всем невзгодам – всем трудностям жизни я теперь живу жизнерадостней. Спасибо тебе.
Тамара Селеменева
МАТЕРИНСКАЯ ЛЮБОВЬ
Сердце 12-летнего Володьки горело ненавистью. Она поселилась в нём сразу же, когда в станицу ранним утром, лишь закончилась перекличка петухов, вошли немцы.
Накануне станичники с тревогой глядели на запад, откуда доносились глухие разрывы, гул самолётов и отблески пожарищ. Война длилась второй год, горели города и деревни, погибали тысячами и воевавшие, и мирные люди. ними на площадь к сельсовету подъехали грузовики, полные солдат. Их радостное гоготанье заставило местных замереть, но потом потихоньку жители стали высовываться из окон, дверей, выглядывать из-за заборов, за которыми беззаботно тянулись вверх подсолнухи, цвели мальвы и георгины. Пыль, поднятая грузовиками, медленно оседала на огороды, на густую зелень садов, на яблоки, урожай которых в том году был отменным.
Вовка со своим другом Славкой спрятались за кустами сирени и наблюдали за происходящим.Они видели, как солдаты открывали калитки, Приходили рвущие душу похоронки и в их станицу, но всё равно казалось, что война где-то далеко. И вот теперь…Тишину нарушил треск мотоциклеток, за входили во дворы, рвали яблоки и нагло спрашивали: «Курка, яйка есть?» Обшаривали все углы, пока не находили и не забирали последнее. Фашисты бесцеремонно выгоняли жителей из своих домов, грабили, отстреливали собак, забивали птицу и скот, отбирали хлеб, а затем и тёплую одежду.
Они жестоко, прилюдно пороли не вышедших на работы, и даже вешали. Трупы по нескольку дней висели для устрашения. Казнили, уничтожали без разбора: женщин, стариков, детей. Всё это наводило страх и ужас, но не сломило. Ненависть, противление захватчикам кипели и копились в сердцах станичников и в душе мальчишки.
Двенадцатилетний подросток мечтал уйти к партизанам, но вот "мамка не пускала, мал ещё", да и не знал к ним дорогу.
– Давай будем гильзы от патронов собирать, – предложил он соседскому Славке Белохе. – Может, нашим передадим. Они их зарядят. У них, наверное, со снарядами туго.
Спокойный и рассудительный Славка подумал и согласился:
– Пусть нас не возьмут в отряд, мы хоть так будем помогать, – решили они. На берегу реки в камышах отыскали сухое укромное место и по горстке носили в схрон найденные гильзы.
Оккупанты регулярно устраивали облавы, сожгли камыши и пытались найти партизан, и однажды зимой, прочёсывая остатки камышей, наткнулись на пацанов и их схрон.
Прибежала запыхавшаяся мать Славки и выдохнула:
– Нюся, побиглы, дитэй наших розстрилюваты повэлы!
Обе мамы помчались во двор Белохи, где немцы уже поставили мальчишек к стенке деревянного сарая. Они стояли, взявшись за руки, и, стиснув зубы, с ненавистью смотрели на своих палачей.
Женщины кинулись к старшему, офицеру: – Воны ж диты! Як же цэ можлыво?! Мэнэ, нас стриляй! – причитала тётка Шура.
Фриц грубо оттолкнул её. Тогда обе матери встали впереди, перед сыновьями. Они были готовы принять смерть вместо них, закрыв детей своими телами. Мальчишки толкали матерей, просили отойти. Раздался залп, и... пули, пролетев над головами, впились в стену сарая. Может, при всей своей бесчеловечности и ненависти, эти фашисты вдруг вспомнили своих матерей и подумали о том, а смогли бы они вот так, не раздумывая, отдать жизнь за своего ребёнка? Или может, уже понимая неотвратимость прихода и победы Красной Армии, специально стреляли мимо? Или издевались!?
К счастью, именно в этот момент раздались пушечные выстрелы, начался артобстрел, суматоха, советские войска пошли в наступление, и немцам уже стало не до пацанов.
Материнская любовь оказалась сильнее войны и спасла детей.
Татьяна Медиевская
Боец семейного фронта
Пьеса в двух актах
Первый акт
Действующие лица:
Мать - Софья Георгиевна 45 лет, моложавая, красивая, любит драгоценности и модно одевается от кутюр, уверенная, решительная. Умная, аккуратная, эгоистичная, придирчивая, боец, благопристойная, непреклонная, ироничная. Все делает быстро, всегда во всем права, чем внушает другим чувство неполноценности.
Дочь – Лиза 14 лет, полный бесформенный подросток в очках. Ленивая, безынициативная, избалованная, грубая, эгоистичная, безжалостная, беспомощная, мечтательная.
Просторная, модно обставленная, московская квартира. Видно, что над ней поработал дизайнер. Очень много зеркал . В глубине сцены две двери. Одна ведет в детскую, другая в кухню. Мать Софья Георгиевна в кокетливом домашнем наряде ходит по комнате с телефонной трубкой слушает, переставляя вазы и часы на модном консольном столике с зеркалом и поправляя картины, замечает пыль, убегает за тряпкой , возвращается и вытирает. По приемнику канал культура передает классическую музыку. В центре круглый стол с вазой с экзотическими цветами. Справа два модных в английском стиле кресла и журнальный столик с огромной скульптурой мыши.
Софья Георгиевна.- Хорошо, хорошо, но мама про Японию мы потом поговорим.
Она глядит на часы.
Софья Георгиевна: – Что-то Лиза не идет. Она же так ничего не успеет. Анна Владимировна опять будет ругать её, что опять ничего не сделано. Этюд Черни не готов, вальс Чайковского сырой.
Я же тебе объясняю в который раз. Ты что забыла? У меня одна забота - Только бы Лиза музыкалку и школу закончила. Ох уж мне эта школа! - Наказанье. Новая директриса – карьеристка, пришла в школу, что бы стать депутатом. Ей не до детей. Власть всю захватила завуч Метелкина. Эта Метла выжила лучших учителей, и главное – любимую Лизину учительницу по литературе. Нынешняя - просто бревно, в глаза не смотрит и твердит, что она заслуженный учитель, а сама двух слов связать не может! И вот такие - учат мою дочь! Не удивительно, что Лизе не интересно на уроках. А раньше у Фаины Константиновны - урок литературы был настоящим театральным представлением. Все учились на четыре и пять. Даже такие отпетые дружки, как Рабаданов и Климов. Где же Лиза? Уже час, как она должна быть дома. Не хватает ещё в музыкальную опоздать. Мам, все пока! Пей витамины.
Звонок в дверь. Входит дочь. Нелепая, сутулая, в огромных наушниках, в очках. Лицо застывшее. Молча торопливо целует мать и отрешенно проходит к себе и закрывает дверь на защелку. Из комнаты слышна рок музыка.
Софья Георгиевна. – Ну, наконец-то! Что так долго? Скорее ешь и за пианино!
Она начинает накрывать на стол.
Мать. - Лиза, что ты там копаешься?
В ответ молчание.
Софья Георгиевна. - Лиза! Лиза! Иди! Опоздаешь! Где ты так долго была? Ты что не понимаешь, сколько сейчас времени?
Дочь не открывает. Грохот рок-музыки усиливается.
Звонит телефон. Софья Георгиевна отходит к телефону, снимает трубку.
- Да, здравствуйте Светлана Николаевна! Рада Вас слышать.
Пауза. Меняется в лице.
- Что? Не может быть! Как вообще не была в школе? Сейчас дома – только пришла. Спасибо, конечно поговорю. А за контрольную что? – Двойка!
( гневно кричит.)
- Лиза! Лиза! Что это значит? Звонила классная руководительница. Говорит, что тебя не было в школе! Подбегает к двери. Стучит. Ты зачем опять закрылась? Лиза открой! Иди же сюда!
В ответ грохот, падающего предмета.
- Лиза, что с тобой? Что ты там уронила?
В ответ молчание и сдавленные рыдания.
Подходит к двери,( испуганно)- Ну, скажи, что случилось? Лизанька, открой, пожалуйста.
- Что опять Рабаданов и Климов донимали? Но это же не повод пропускать школу!
Открывается дверь и появляется дочь вся зареванная и зло кричит.
Лиза. - Да, ну их к черту! Идиоты!
Софья Георгиевна. – Что они натворили?
Лиза. - Ничего! Оставьте меня в покое.
Лиза пытается закрыть дверь. Мать пытается ей помешать, и дочь случайно прищемляет ей палец.
Обе кричат. Переполох. .
Софья Георгиевна. - Лиза, курицу из морозилки неси скорее! Теперь будет синяк!
Она садится за стол. Дочь приносит мороженную курицу и кладет осторожно на мамин палец. Дочь отчитывает мать.
Лиза ( ласково). - Зачем было руку в дверь пихать? Ты же знаешь, что я такая нескладная. Что больно? Может лучше не курицу, а льдом руку обложить?
Софья Георгиевна. - Льда нет. Ну, все-таки, где ты была?
Лиза ( злобно). - Нигде!
Софья Георгиевна. - Почему не была в школе?
Лиза. - А я вообще туда больше не пойду!
Софья Георгиевна. – Это как?
Лиза. - Вот Томка перешла в экстернат. Я тоже хочу!
Софья Георгиевна. - Какой экстернат? Ты и так плохо учишься.( Софья Георгиевна морщится от боли). - Учителя все жалуются. Я устала тебя защищать. Ты всегда опаздываешь, а на уроках демонстративно смотришь в телефон и в игры играешь, или читаешь книжки. Домашние задания не делаешь. Ты лентяйка!
Лиза. - Оставьте меня в покое! Меня все ненавидят! Ты, ты виновата, что я такая! – Толстая, некрасивая, глупая!
Лиза тычет рукой в зеркальную дверь. - Зачем папа наставил тут этих чертовых зеркал! Он меня не любит!
Софья Георгиевна - Ты еще не сформировалась и пока - гадкий утенок. Но тебе я уже не раз говорила, что пора начинать за собой следить. Прекратить бегать в Макдональс. У тебя могла бы быть такая же прекрасная фигура, как у меня. Надо ходить на конный спорт, куда я тебя с таким трудом устроила, а не лежать в кровати в обнимку с компьютером.
Лиза. - Да, причем тут это? Меня все дразнят! Издеваются! А ты со своими дурацкими советами!
Вот, вот, посмотри, что мне в карман вчера после физ-ры в куртку подложили.
Дочь в слезах и со злобой бросает скомканную бумажку. Мать её поднимает. Пытается прочесть. Но дочь выхватывает и громко истерически кричит, потрясая листком.
Лиза . - Всем! Всем! Всем! Сегодня день травли Хрюши!
(разражается рыданьями.)
- Это невыносимо! - Мне жить не хочется!
Мать, потрясенная кидается к дочери. Обнимает. Целует. Хочет тоже разрыдаться, но овладевает собой и говорит твердым, уверенным голосом.
Софья Георгиевна. - Лиза, Лиза - всё, всё поправимо! Как ты можешь так говорить из-за каких -то идиотов? Кто, кто написал, скажи? Опять Климов с Рабадановым?
Лиза.- Нет, девочки!
Софья Георгиевна. - Как девочки? Не может быть! А кто зачинщик? Кто это написал?
Лиза. - Метла!
Софья Георгиевна. - Что дочка завуча?
Лиза. - Вот именно! - Светочка Метёлкина. - Всех девчонок на меня натравила. Даже сестра Тимура Рабаданова Диана, и эта тихоня меня смеет дразнить. У-У-У!
Софья Георгиевна. - Нет, я этого так не оставлю! Приехали из Дагестана беженцы, мы их жалеем. Мол, бедные! У них там невыносимые условия – почти война. Они здесь в Москве снимают однокомнатную квартиру. Мать работает посудомойкой в столовой, отец извозом на старых жигулях подрабатывает. А дети травят мою дочь! А Климов? - Вот скотина! Такая у него хорошая мама. Всегда на родительских собраниях за своего Андрюшу извиняется и говорит, что её сын не виноват. Что это Тимур Рабаданов. Он старше сына на два года, и его на все пакости подбивает. Что её Андрюша хороший. А она мать одиночка и работает день и ночь корректором, чтобы сына вывести в люди. Что же делать? Всех жалко! Но, почему должна страдать моя дочь?
Лиза. – Я хочу в экстернат! Не пойду в школу!
Софья Георгиевна. – Не говори глупостей. В середине года, какие переходы? Я пожалуюсь директрисе на Рабаданова и Климова, и потребую, что бы их выгнали из школы. Учителя будут только рады. - Эта парочка всех уже давно всех достала!
Лиза( радостно потирает руки.)
- Вот, вот. Хватит их терпеть. Напиши жалобу. Но, нет. - Бесполезно. Ты же знаешь, что директриса новая, и мы ей до лампочки. - Она всю власть отдала Метле.
Софья Георгиевна. - Я что-нибудь придумаю! Ты же знаешь свою мамочку, я всегда найду выход! Нет безвыходных ситуаций.
Лиза (стоя в растерянности, готовая заплакать.)
- Ничего у тебя не получится! Это - облом! Ну, почему, я такая! Ну, всё против меня! Ничего ты тут не сможешь сделать!
Софья Георгиевна. - Ну, как же ты можешь сомневаться? А помнишь Пузыревскую, которая тебя донимала в прошлом году. Проходу тебе не давала, дразнила и даже била со своими подпевалами, и в школе, и на улице по дороге домой? А как я её подстерегла, помнишь ? Ты идешь по улице из школы, а она и её две шавки преследуют тебя. – Подбегут, стукнут по спине и отбегут. - А ты отмахиваешься. А, я пошла тебя встретить, и когда всё это увидела издалека, то спряталась за дом. А потом, как выскочила и треснула этой Пузыревской по морде рукой в перчатке со всей силы. Она от неожиданности ахнула и бежать. Подружки её – подпевалы трусливые – в миг испарились. А я догнала Пузыревскую (откуда силы взялись?) и за шкирку так схватила, что с неё шапка слетела и далеко упала в снег. Она вся сжалась, дрожит. А я ей страшным грозным голосом говорю: « Вот, как шапка твоя отлетела, так и голова твоя отлетит с плеч, если ты посмеешь хоть раз тронуть мою дочь. Поняла?»
А она как запищит умоляющим голосом: « Ой, тетенька я больше не буду! О
тетенька простите, ой отпустите!»
Когда мать это рассказывает, то в лицах разыгрывает эту сценку корчит рожи, прыгает и хохочет. Дочь тоже начинает улыбаться, а потом они смеются и кривляются вместе.
Софья Георгиевна. - А, ты помнишь, какая у неё была рожа! А как она дрожала!
Лиза . - А, как она меня потом в школе боялась, как меня завидит, тут же линяет.
Софья Георгиевна. - Ну вот, справились с Пузыревской и Рабадановых одолеем. Верь мне! Ну, ладно. Заболтались. А, сейчас беги в музыкалку, а то Анна Владимировна тебя заждалась.
Лиза берет папку для нот и, уходя в дверях, говорит серьезно.
- Мам, не говори папе, что я не ходила в школу.
Софья Георгиевна . - Конечно, не скажу. Его нельзя расстраивать. Он ведь только отошел от операции.
Лиза уходит.
Мать ходит в раздумье. Звонит телефон. Она чертыхается, берет трубку и говорит приторным голосом.
Софья Георгиевна. - Мама, мне сейчас некогда. – Гемоглобин можно поднять и красной икрой. Нет, ничего не случилось. У нас все в порядке. Потом позвоню. И я тебя люблю. Пока!
Второй акт
Действующие лица:
Мать и дочь Софья Георгиевна и Лиза Русаковы.
Семья Рабадановых:
Сын Тимур 16 лет восточный красавец – высокий, стройный, как тополь, осанка джигита, горящие ненавистью и превосходством глаза, грубый, наглый, жестокий.
Дочь Диана – 14 лет восточная красавица, вылитая Белла из рассказа Лермонтова. Диана скромная и тихая, а в глазах огонь. В тихом омуте – черти водятся.
Мать Аминэ - 32 года - молодая, сильно располневшая, но еще красивая женщина с красным руками и покорным взглядом.
Отец Рашид - 50 лет, не высокий, но породистый дагестанец с умным проникновенным взглядом.
Однокомнатная квартира Рабодановых. Дешево, но чистенько: диван, стол со стульями, стол, шкаф, в углу две закрытые раскладушки. Мать и дочь режут овощи, на плите дымятся кастрюли.
Видно, что семья готовится к приходу гостей. Сын стоит и играет в мобильник.
Мать. – Тимур, пойди встреть отца.
Тимур уходит.
Мать дочери. – Ты не всё мне сказала.
Входят Рашид и Тимур с ящиками. Ставят их в угол. Отец садится за стол, подперев голову руками. Тишина.
Звонит телефон. Все вздрагивают. Аминэ снимает трубку и говорит.
- Слушаю! Андрей! Как, нэ придёте? Что мама заболела? Лекарство есть? Аптека пошел?
( Кладет трубку и, обращаясь к мужу), - Климовы нэ придут.
Опять звонит телефон.
Аминэ. – Слушаю! - Да, Софья Георгиевна, мы вас ждем. 2-й подъезд, напротив помойки,1 этаж, кв. 26.
Оборачивается и, ни к кому не обращаясь, говорит.
Аминэ. - Они через 15 минут будут здесь! О горе нам, горе!
Рашид, ( строго )- Помолчи! Лучше угощеньем займись! Динара, все готово к приему дорогих гостей? Женщины, вы ничего не забыли?
(И Тимуру) – А, ты сын мой, - все в игрушки играешь? Не наигрался? Не благодарные! Я вас привез в Москву, устроил жильё, школу, а ты? Хочешь, чтобы тебя выгнали? Так выгонят?
Тимур. - Отец, это она - Русакова виновата! Она сама!
Отец. – Молчать! Позор! Ты мужчина или нет? Лиза Русакова дочь уважаемых родителей. У неё отец известный ученый. Я её маму подвозил. Такая душевная женщина. Разговорились про жизнь, про детей. Она спросила меня, откуда я. А когда узнала, что я из Дагестана, то сказала, что очень переживает за дочь, которую в школе обижает дагестанец. Я спросил, как зовут? А когда выяснилось, что это мой сын, я чуть на красный свет не проехал. Отвечай, что натворил?
Тимур. – Ничего, как всегда. Она - дура. Её тронешь, а она визжит.
Отец. – Тебе сколько лет! Ты что хочешь обратно в деревню? Пасти овец? Так отары у нас нет. Все давно Мурза отобрал. Спасибо, что он доверяет мне возить баранину для Ибрагима.
( Оборачиваясь к жене.) Мать, а ты что плохо за детьми смотришь, пока я в отъезде?
(Дочери нежно) Диана, красавица моя подойди поцелуй отца.
Диана подходит и почтительно, опустив глаза, целует в щеку.
Отец. – Отметки в школе какие?
Диана. – Одна тройка по русскому.
Отец . – Плохо. Иди. Ну, сын будешь отвечать, что случилось?
Тимур. – Ничего. Как всегда. Мы с Дроном…
Отец.( зло перебивает). – Каким Дроном? Говори как человек, а не как баран.
Тимур. – Мы с Андреем Климовым просто смеялись. Он такую штуку придумал.
Отец. – Всё с меня довольно! Ты не мужчина. Мне в твои годы Мурза-старший такое поручал, а ты…. Твой старший брат Гаджи заканчивает Медицинский институт, в аспирантуре останется. Стоматологом будет в поликлинике при МВД.( Оборачивается к жене). А твой сын Амине поедет овец пасти, если Мурза разрешит.
Амине и Диана плачут. Сын подбегает к отцу.
Тимур. ( сначала покорно, со слезами, а потом постепенно распаляясь ненавистью) – Прости, отец. Я исправлюсь. Хочу закончить школу. Но я не смогу стать врачом. Я поступлю в школу милиции. Брат Гаджи обещал меня устроить. Дай только школу эту ненавистную закончить. Как я их всех ненавижу! Этих всех русских, этих учителей и эту дуру Русакову с её мамашей. Вот закончу школу милиции, и я им тогда покажу «чурку», тогда поплачут они у меня!
Отец,( сокрушаясь). – Прэкрати! Горе мне! Аминэ твой сын нэ джигит, а зверь! Аллах призывает всех любить. Неверные - тоже люди. Неблагодарный! Что они тебе сделали? Тебя приняли в школу, учат, развлекают. Мама Лизы Русаковой водит ваш класс в музеи, театры. Ты – злой человек!
Звонок в дверь. Входят Русаковы - мать Софья Георгиевна и дочь Лиза. Мать в строгом тёмном брючном костюме без украшений. Они несут торт и подарочный пакет. Рабадановы Диана и Аминэ помогают снять пальто.
Аминэ. – Звонил Андрюша Климов, сказал, что мама заболел.
Софья Георгиевна. – Жаль, ах, как жаль! Ну не будем же из-за этого переносить встречу.
Софья Георгиевна, напряженно, оглядывается, не зная, куда деть торт. Она оценивает обстановку, и начинает распоряжаться.
Здоровается деланно приветливо, со всеми персонально, а с отцом за руку. И всем говорит, как рада их видеть.
Софья Георгиевна. ( Почти беззаботно) Это тортик к чаю. – Замечательный – «От Палыча». Не пробовали? - Очень вкусный. А это. Ну, Лиза, где же ты? Неси, доставай подарки. - Вот. Диана подойди. Тебе руководство по вышиванию. Я знаю, что ты этим увлекаешься. Потом вышивки покажешь. - Сейчас? Очень, очень интересно!
Диана приносит вышивки. Софья Георгиевна рассматривает их и хвалит. Обращаясь, к Аминэ. – Ах, какая у Вас дочь – рукодельница!
Аминэ и Диана. – Спасибо!
Софья Георгиевна (подойдя к Тимуру, и заглядывая ему в глаза). - Тимур, а тебе я выбрала книжку про путешествия. Я, когда я была в твоем возрасте, мечтала побывать в дальних странах. А ты о чем мечтаешь, Тимур? Интересно, кем нынче хочет стать молодежь?
Тимур (с вызовом) – Поступить в школу милиции.
Софья Георгиевна отшатывается от этого ответа, как от пощечины. Пауза. Напряженное молчание. Амине и Диана под предлогом, что что-то убежало на кухне, уходят. Рашид стоит в растерянности, Тимур стоит развязно, с вызовом глядя на Софью Георгиевну и отца.
Софья Георгиевна, (глядя то на Тимура, то на Рашида) - Это о-очень, о-очень интересно. (Пауза)
Я ведь пришла не только на чай, но и по делу. Рашид….извините, как Вас по отчеству?
Рашид. – Магомедович. Может сначала покушать наше скромное угощение? Дочь и жена так старались.
Софья Георгиевна. - Конечно, я уверена, что это будет вкусно. Но, в начале, давайте поговорим о деле.
Софья Георгиевна решительно садится за стол и достает из дорогой дамской сумочки файл. Оглядывается на всех. Диана и Лиза сидят на стульях у стены: Диана рассматривает книжку, а Лиза сидит с безучастным, недовольным и настороженным видом. Тимур стоит, подперев угол шкафа, изредка бросая ненавистные взгляды на Лизу и опасливые на отца и Софью Георгиевну. Аминэ что-то неловко роняет на кухонном столе.
Софья Георгиевна. - Рашид Магомедович, Аминэ! Диана! Лиза, Тимур, пожалуйста, все сядьте за стол и послушайте, что я вам прочитаю.
Тимур.- Я постою.
Рашид.– Всем сесть!
Рашид садится напротив Софьи Георгиевны. Его жена робко усаживается на краешек стула в дальний угол, беспокойно вытирая кухонным полотенцем красные руки.
Лиза и Диана хором. – Идем! (Садятся к столу)
Софья Георгиевна, явно волнуясь, снимая и надевая очки, поправляя волосы и щелкая пальцами, достает из файла лист бумаги. Руки дрожат. Она громко начинает читать.
« Директору школы № 354 гор. Москвы Красновой М.Н.
От Русаковой С.Г.
Заявление
Моя дочь Елизавета Русакова учится в 9 «А» классе в вверенной Вам школе уже пятый год. Всё это время она систематически подвергалась издевательствам и оскорблениям со стороны Климова Андрея и Рабаданова Тимура. Я неоднократно сигнализировала об этом классной руководительнице. Вопросы поведения Климова и Рабаданова не только в отношении Русаковой, но и в отношении других учеников и даже учителей неоднократно поднимались на каждом классном собрании. Но, к сожалению, ни какие разговоры не привели ни к каким положительным результатам. Климов и Рабаданов мешают учиться моей дочери и всей школе! Все от них страдают! Поэтому я прошу Вас разобраться и принять решение отчислить Тимура Рабаданова и Андрея Климова из школы.
Подпись. Русакова С. Г. число сегодняшнее.»
Я это заявление только что оставила у секретаря школы и просила пока его не отдавать директору.
Софья Георгиевна передохнула и бесстрашно взглянула на Рашида. Тот был мрачен и страшен. Все молчали. Были испуганы и потрясены.
Рашид ( сдавленным голосом, забыв русскую речь, в страхе глядя на гостью) - Если так, женщина, то зачем ты пришел в мой дом?
Софья Георгиевна ( с расстановкой.) - Да, ситуация неприятная для всех, но я думаю, что можно найти такой выход, что Тимур останется в школе и выиграют обе наши семьи. ( Она многозначительно посмотрела на Тимура). Но это зависит, Рашид, от вашего сына, от Тимура.
( И пафосно) – Рашид, не правда ли, я слышала, что на Востоке есть такой обычай - породниться семьями! Вот я и предлагаю. - Ваши дети будут – мои дети! Моя дочь – будет ваша дочь! Сестра Диане и Тимуру. Рашид и Аминэ, вы счастливые родители – у вас двое детей и дочь, и сын. А у меня одна дочь! Я всегда мечтала о сыне, что бы у моей дочери был старший брат, который бы её защищал. ( С мольбой в голосе) - Тимур, ты же джигит, ты старше Лизы. Я взрослая женщина - мать прошу у тебя защиты от Андрея Климова. Я знаю, что он зачинщик! Обращаюсь к тебе! Согласен ты прекратить издевки над Лизой? Сумеешь ты повлиять на своего дружка Климова, что бы и он от неё отстал, и остальные? А то ведь до чего дошло, что и девочки против Лизы ополчились! ( Оборачивается к Диане)
Софья Георгиевна. – Правда, Диана?
Диана (опускает низко голову и краснея шепчет). – Да.
Рашид и Аминэ (одновременно). – Не может быть. Громче.
Диана ( в слезах) – Да. Но, это не я, а Света Метелкина.
Софья Георгиевна.( делая вид, что не слушает Диану.) - Надеюсь, что к моей просьбе присоединятся все. Рашид, Аминэ, Диана, все теперь зависит от вашего сына и брата! Как он решит, так и будет. Тимур, тебе сейчас придется принять взрослое решение и нести за него ответственность. Сможешь? Хватит ли у тебя влияния на Климова, на Метелкину?
У Софьи Георгиевны навернулись слезы и она еле сдерживается, чтобы не расплакаться.
Тимур стоит красный, злой, растерянный. Все смотрят на него.
Тимур. – А. я что, а я ничего. Ну, типа я согласен.
Софья Георгиевна. – Обещаешь?
Тимур. – Да!
Софья Георгиевна (искренно). – Спасибо сынок. А заявление я сегодня же заберу. А, это порву. ( Рвет)
Рашид ( озадаченно и в восторге глядя на гостью) - Ну, жена, приглашай гостей к столу!
Все садятся. Аминэ и Диана подают угощения. Взрослые натянуто обмениваются общими репликами. Дети молчат. Лиза запихивает в рот пироги, ни на кого не глядя. Диана сидит, опустив голову, но время от времени бросает восхищенный взгляд на Софью Георгиевну.
Софья Георгиевна, ( почти успокоившись). - И чтобы доказать, что ваши дети это мои дети у меня есть сюрприз. По выходным мы с мужем будем забирать Диану и Тимура к нам на дачу, а в летние каникулы вы можете пригласить Лизу к себе погостить в Дагестан. А в эти каникулы будет экскурсия 9 «А» в Санкт-Петербург. Так я хочу, что бы Диана с Тимуром тоже поехали. Я оплачу путевки.
После этой фразы глаза Тимура и Дианы загораются восторгом, а Рашид и Аминэ бледнеют и опускают головы.
Софья Георгиевна (ласково). - Не беспокойтесь. И еще я взяла на всех детей билеты в Малый театр. ( Обращаясь к Амине) Ой, Аминэ, может быть, и вы сможете пойти в театр?
Аминэ. – Я никогда не была в театре.
Софья Георгиевна ( удивленно). – Как не были? В Малом не были, или … вообще не ходили в театр? (Пауза)
Рашид.( морщится, но сдерживается. Говорит с восточным акцентом. ) – Зачэм театр? На экскурсию они другой раз поедут.
Софья Георгиевна.( сердечно, глядя на Рашида) – Ну, конечно это всё в долг. Вы потом отдадите, когда сможете. А сейчас будут каникулы надо детей порадовать. Детям так хочется увидеть Санкт-Петербург, а ваша жена такая красивая женщина и, оказывается ни разу не была в театре. Это срочно надо исправить. Вот билеты. Созвонимся, Аминэ. (Она смотрит на часы, хватает сумочку, и кричит дочери.)
- Лиза, собирайся, уходим. Пора. Я рада, что мы обо всем договорились, что мы теперь друзья и родственники. Ну, спасибо, до свидания! Тимур я на тебя надеюсь!
Звонок в дверь. Тимур уходит. Зовет отца. Рашид, Амине, Диана уходят. Софья Георгиевна и Лиза стоят в растерянности.
Лиза,( зло глядя на мать, бросает ей в лицо). - Не нужны мне твои купленные друзья!
(Софья Георгиевна отшатывается от дочери. Она раздавлена этими словами.)
Возвращаются Аминэ, Рашид, Тимур и Диана. Видно, что они чем-то очень расстроены.
Софья Георгиевна. – До свидания.
Рашид. – До свидания
Софья Георгиевна и Лиза уходят.
Рашид (глядя на жену) – Я уезжаю. Надо выручать сына. Он ни в чем не виноват! Он оставил у себя переночевать приятеля, а тот оказался ваххабитом. Пойду на поклон к Мурзе. Горе мне!
Рашид. - Тимур, пойдешь со мной!
Аминэ. – Нет, не пущу. ( Загораживает сына.)
Рашид. – Да, рано ему.
Рашид уходит. Аминэ и Диана убирают со стола. Тимур стоит, опустив голову, затем ищет свой телефон, находит его под книжкой Дианы, и начинает играть в телефон. Вдруг телефон начинает звонить.
Тимур. – Привет. Да свалили Русаковы. Нет, не выйду. Дела.
Тимур дает отбой и на весь зал громко звучат гудки телефона.
Занавес.
Елена Громова
Любовь и риск сердца матери
Все вроде хорошо в жизни: дом, муж, дочка, работа. Но Мария, что-то на детей чужих заглядываться начала, особенно на маленьких. Только увидит грудничка или бутуза, который топает за ручку или самостоятельно, пошатываясь и падая то и дело на попку, как сердце заноет и встрепенется, глаза увлажнятся от умиления. Чаще взгляд выхватывал матерей с двумя детками, а то и с тремя. Плюхнется маленький и старший на помощь бросается. Схватит его подмышки, да на ножки и поставит, ещё и по головке погладит и на ушко шепнет что-то. Малыш и успокоится, если плакал. Мария сразу про свою единственную дочурку думала, что вот она такого не знала, и не попробовала. А время шло, уже десять лет Ксюше. Она постоянно говорила о братике или сестрёнке.
Кажется, в чем проблема – роди. А проблема-то была. Врачи строго настрого запретили Марии даже думать об этом. Как же не думать, когда так хочется хоть разок ещё пережить счастье подержать в руках чудо чудное, с которым сроднилась за девять месяцев так, что и представить нельзя, что его недавно не существовало. Росточек новый, хрупкий и беззащитный, нежный и драгоценный.
Но свои хотелки пережить можно, важно другое. Что такое жизнь? Это путь через тернии и мучения, с радостями и счастливыми взлетами, но всегда в одном направлении - к расставанию и уходу. И тут важно, кого и с чем оставишь после себя. Так думала Мария, глядя на Ксюшу и металась в сомнениях. Риск оставить девчонку сиротой велик. А что такое смерть? Для того, к кому пришла – избавление от всего, хорошего и плохого. В период главенствующего атеизма уходящему совсем не страшно. Ведь это избавение от боли и сомнений. За нею пустота. Страшна ли пустота, когда тебя нет? Сократ выпил яд спокойно, потому что верил в загробную счастливую жизнь. Сильные атеисты принимали смерть стойко, потому что верили в полный уход. Во что верила Мария, она и сама не знала. Скорее в счастливый случай. Да о себе и не думала, только о дочери здесь и сейчас и о ней через годы. Потому и решилась.
Беременность проходила не просто. Приходилось месяцами лежать под наблюдением врачей. Соседки по палате смотрели с удивлением. В их глазах читался вопрос: "Зачем рисковать? Есть же уже дочка, так и хватит". А Мария уже так любила того, кто внутри, что и думать о потере не могла и мысли эти выбросила. Только женщина знает такую любовь к кому-то, кого ещё вроде и нет. К тому, кто только тошнотой о своём существовании напоминает каждое утро. Он мучает, а его уже любят и ждут.
А Ксюша про риск знать не знала и радовалась, что скоро и у неё появится братик или сестричка. Живот мамин поглаживала, в восторг приходила от толчков, разговаривала с малышом, песенки ему пела, оставшиеся месяцы ожидания считала.
Только однажды встревожилась, когда с мамой вместе смотрела старый фильм "Свет в окне" Аяна Шахмалиева. Фильм этот про семью, в которой умерла мама в родах второго ребёнка. Старшая девочка не хотела даже видеть маленькую сестрёнку первое время.
Мария и Ксюша сидели на диване и смотрели фильм. У Марии непроизвольно катились по щекам слезы. Она не вытирала их, чтобы не привлечь Ксюшиного внимания и не показать, что плачет. Головка дочки лежала у неё на коленях, а взгляд был прикован к экрану телевизора. Но одна подлая слезинка упала девочке на личико. Та повернулась к маме, посмотрела, обхватила за шею ручонками и прильнула к маминой груди.
Наступил последний решающий месяц. У Марии появились отёки на ногах, дышать стало трудно. Её уложили на больничную койку и запретили вставать. Каждый день делали уколы, ставили капельницу, снимали электрокардиограмму, Врач, вглядываясь в кривую слегка хмурился. Потом переводил взгляд на Марию и говорил с улыбкой:
– Скоро, скоро. Потерпите. А пока вспоминайте, как цветёт сирень, акация, розы. Напевайте любимую музыку или представляйте купание в море. Вы ведь купались в море? Всё будет хорошо.
Соседки по палате видели, как изменялось его лицо, когда он отворачивался от Марии, направляясь к двери. Словно весёлый, шутливый и ласковый человек по мановению волшебной палочки превращался в бойца, готовящегося к решительной схватке. И хоть Мария не видела эти превращения, тревога её росла. Как ни старалась она представлять или вспоминать цветы и море, мысли возвращались к своему телу, к тому кто ворочался в ней, толкаясь то в одной стороне живота, то в другой и к Ксюшке, по которой очень скучала. И тогда она стала разговаривать со своим сердцем.
«Ты же выдержишь? Ты дашь мне увидеть моих девочек и вырастить их? Пожалуйста, справься. Сейчас всё зависит от тебя. Я в тебя верю. Ведь именно в тебе живёт любовь к ним, к жизни. Ты чувствуешь мою любовь? Её так много. Пусть она тебе поможет». Сердце отвечало ей равномерными, спокойными ударами и дышать становилось легче.
А потом появилась боль. Мария стискивала зубы, закрывала глаза. Боль накатывала, как волна, поднимая её на самую вершину, а потом постепенно отступала. Казалось, что выше эта волна быть не может. Но, каждая следующая поднимала выше и выше и держала там дольше. Мир переставал существовать. Исчезал свет, голоса, прошлое и будущее. Боль сначала заполняла тело, потом комнату, а потом замещала весь мир. Только боль и ничего больше. Исчезли любовь и страх. На вершине волны становилось всё равно, чем это кончится, лишь бы кончилось.
И вдруг Мария услышала:
– Очнулась. Покажите ей дочку.
Рядом с нею стояла медсестра и держала в руках малюсенькое, завёрнутое в пелёнку создание, с красным личиком. Вид этой крошки поднял Марию на самую вершину волны уже не боли, а счастья. Мария прижала руку к груди и, почувствовав учащённые, но равномерные удары, мысленно сказала: «Спасибо тебе, ты справилось».
Все обошлось благополучно. Мария выносила доченьку. Тревога за жизнь отступила. Жизнь продолжалась. Теперь Мария думала о другом. Тревожилась, чтобы старшей дочери младшая обузой не стала. Откуда появилась эта мысль, думать времени не находилось. Может, оттого что видела, как в некоторых семьях старших нагружают маленькими. Марии казалось, что жизнь ребёнка не должна резко меняться с появлением младшего. Правильно это или нет, кто знала. Мешало ли это старшим детям радоваться появлению нового члена семьи? Или наоборот, забота о нем и перерастала в любовь? Вспоминался дочкин одноклассник, у которого родился младший брат. Он нигде не мог появиться без малыша, как только тот подрос. И видно было, как ему это не по душе. Будут ли они друзьями в будущем? В итоге мальчик почти перестал появляться в компаниях, участвовать в играх и поездках. Мария ему сочувствовала. А ещё мысли постоянно возвращались к фильму "Свет в окне", где девочка Рита стремительно повзрослела и распрощалась с детской жизнью, приняв ответственность за сестрёнку. Конечно, там связано с переживанием травмы потери близкого человека – мамы. Но могла ли она, Мария знать, что чувствовала Ксюша, когда её мама все время занята малышкой? Что проносилось в её детской головке? Что там зрело? Любовь или обида? Была ли там ревность и, если да, насколько сильна и к чему вела? Понимала ли она, что это не игрушка, которую можно положить на полку и заняться другими делами или увлечениями, что это навсегда? И как показать ей, что любви у мамы хватит на двоих и даже больше? Мария не задумывалась, всех ли мам посещают такие мысли и сомнения. Она твёрдо решила, что жизнь старшей дочки не изменится с появлением младшей.
Шли годы, девочки росли. Узнала Мария, удалось ли ей сделать задуманное только тогда, когда Ксюше исполнилось уже девятнадцать. Ожидающая рождения второго ребёнка родственница, терзаясь страхом за первого ребёнка спросила:
– А как на тебе сказалось появление младшей сестры? Ревновала?
– Нет – сразу и уверенно ответила дочь, – мама умудрилась сделать так, что я и после росла, словно единственный ребёнок в семье. Любви не убавилось.
Сердце Марии радостно забилось от этих слов. Но могло ли оно долго оставаться спокойным, когда узнала о благополучии одной отделившейся от тебя частицы? Что старшей любви не убавилось, это замечательно. А прибавилось ли не ей, а её любви? Как узнать? Можно спросить, конечно. Но, много ли слова значат? Сказать и даже написать красиво и умно, это ещё не значит чувствовать.
«Как же важно знать, что всё не зря», думала иногда Мария. «Что же это я не могу жить без сомнений и тревог?» На все вопросы ответ приходит с годами. Всё в своё время. И на этот вопрос Мария однажды, случайно его получила.
Ксюша, со своей семьёй давно жила в другом городе. Приехала в гости к родителям. Мария хлопотала на кухне, девчонки смотрели фотографии в семейном альбоме в гостиной. Оттуда доносились их голоса и смех. Мария услышала фразу Ксюши:
– А это мы отмечаем твои полгода. Смешные.
Мария представила фото, на котором Ксюша держит сестрёнку в новом комбинезончике в голубую полоску, словно смотрела вместе с ними. Она выглянула из кухни и увидела, что Ксюша обняла уже взрослую младшую сестрёнку и сказала:
– Как же хорошо, что у меня есть ты!
Выдержавшее все испытания и риски сердце Марии снова радостно затрепетало от счастья.
Гаврикова Нина, Сокол
САХАРНИЦА
Автобус из города пришёл по расписанию. Невысокая худощавая старушка первой соскочила на землю и заторопилась: предстояло ещё идти пешком километров пять-шесть.
Солнечным зайчиком заиграла на лице улыбка Правдины Афанасьевны, сердце нежно трепетало от мысли о встрече с родиной. Сын с женой шли рядом, искоса посматривали на мать.
Солнышко, отодвинув белёсый полог, поднималось медленно. На небе ни облачка. Свежесть парным молоком разливалась по округе. Колхозные поля тянулись далеко-далеко и упирались в кромку леса. По левую руку изгибалась Шорега. Густые заросли кустарника прятали русло от людского любопытства.
«Наша Шорега! — задержала внимание Правдина Афанасьевна. — Она с радостью несёт родниковые воды в Двиницу, та в Сухону, дальше в Северную Двину и в Белое море. Вон и мы, как маленькие капли путешествуем по белу свету и нет силы вернуться к родимому истоку!»
— Расскажите, как раньше жили? — прервала молчание Жанна.
Правдина Афанасьевна невольно вздрогнула, приостановилась, поправила платок. Лукаво подмигнула невестке:
— Жили-то? А жили как все — бедно да дружно! Вот сейчас в Наумовское шагаем — это моя боль и радость. — Старушка съежилась, будто подул ледяной, пронизывающий ветер. — Ребёнком отец увёз в город, а сердце-то здесь оставил. Сколько лет минуло, а рана не рубцуется.
— Если тяжело вспоминать, тогда не надо.
— Тяжело?! — выдохнула Правдина Афанасьевна. — Да хоть бы и тяжело, легко-то даже в сказках не бывает, не то что в жизни. Мне-то ещё повезло, я — единственный ребёнок. Какой кусок хлеба доставался, делить не с кем. А вот через два дома от нас жил брат отца, дядя Миша, у него семеро сорванцов… с младшим я особо сдружилась.
— Мам, может не надо, — усомнился сын.
— Ой, что ты? Если молча шагать, дорога вёрст на семь длинней покажется, а с разговорами не заметим, как до места доберёмся. — Мать осторожно, будто боясь что-то разбить, переложила сумку в другую руку. — Наша деревня в устье Шореги на взгорке разлеглась, её издали видать. Говаривали, будто она — самое высокое место в области. Точно не знаю, врать не сану. Но то, что там дышится во всю грудь, это есть. До сих пор жалею, что раньше не вернулась.
— А почему уехали?
— Как почему? С войны мало кто воротился. Жизнь в деревне во все времена «не хлеб с маслом», а после разрухи и того пуще. Отец после плена мало что рассказывал. Понятно, концлагерь — мерзкое место! Как-то раз заговорил: «Представляешь?! Там каждый день пленных расстреливали. Когда дошла моя очередь, мысленно простился со всеми вами и с жизнью, вышел из барака. Конвоиры торопили, но же каждый шаг давался с огромным трудом, ноги отяжелели, не хотели слушаться, перед глазами встал образ Сергея — того подростка, которого поддерживал, как мог, делился последними крохами. Но вот уберечь не смог: парень умер, не выдержав издевательств, голода и холода. Конвоиры уже подвели к месту казни… вдруг сзади раздался взрыв. Испуганные солдаты развернули обратно в барак. Вскоре за стенами барака раздалась беспорядочная стрельба, заглушающая крики. Когда всё прекратилось, тишина, казалось, оглушила нас. Дверь распахнулась, на пороге стоял русский солдат: «Товарищи, выходите!» Мы не верили своим глазам и ушам: русский солдат, русская речь! Все оцепенели, не могли поверить в чудо освобождения».
Правдина Афанасьевна перевела дух.
— Во время войны и мне казалось, что мир уже никогда не будет прежним. Отец вернулся в июле сорок пятого. В колхозе работать не смог, все силы оставил в концлагере. Дом продали, уехали в город… Мне до сих пор жалко родного угла, всю жизнь хотела выкупить, но не получалось.
— А теперь? — подала голос невестка.
— Теперь я иду домой, — горделиво подняла голову вверх свекровь. — Мама умерла рано, отец снова женился, виделись редко. Перед смертью позвал к себе, подал сберкнижку: «Выкупи наш дом, его ещё твой дед строил». Отец знал о моей тоске.
Однако дом не продали, там жили старики. Пришлось терпеливо ждать, а потом их детей уговаривать. Сейчас всё в порядке, можно ремонтом заниматься. Сыночек, поможешь?
— Так и я чем могу — помогу, — улыбнулась Жанна.
Дорога, виляя между небольшими деревнями, завела в перелесок. Птицы щебетали на разные голоса. На обочине в невысокой траве, пугливо прижав длинные уши к спине, сидел зайчонок. Чтоб не спугнуть зверка, прошли мимо него молча. Белогрудая сорока сидела на повисшей ветке березы и громко стрекотала. Лес расступился, и Правдина Афанасьевна махнула рукой:
— Вон моя деревня, вон мой дом родной.
Миновали ещё одну деревню, в середине которой дорога делилась на развилье[1], свернули влево. Спустились к Шореге, прошли по висящему на тросах деревянном мосту. Северный берег более пологий, на взгорке их ждало Наумовское!
— Хорошо-то как! — вздохнул полной грудью Максим.
— Да уж не зря сказано: «родная земля силу придаёт, чужая отбирает», — вспомнила пословицу Правдина Афанасьевна. — Зря отец нас в город увёз. Маму потеряли… Прокормились бы — здесь и огород, и грибы-ягоды… Помню, весной, как только снег сходил, жители выходили в поле собирать оставшуюся в земле картошку. Из неё лепёшки пекли. В жизни ничего вкуснее не ела этих лепёшек.
В деревне три дома слева от дороги и четыре справа. Пришлось пробираться узкой тропой.
— Мой дом, — осипло проговорила Правдина Афанасьевна, голос перехватило.
Дом выглядел неухоженным: брёвна от времени почернели, краска на оконных рамах потрескалась, труба наполовину раскрошилась. На крыше сарая, вплотную примыкавшего к дому, рубероид сорвало ветром. Забор упал. Понятно, что здесь давно никто не жил. Но Правдину Афанасьевну волновало не это. Она наконец-то входила хозяйкой в тот дом, где родилась, где счастливо жила её семья…
Старушка перекрестилась, поклонилась в пояс:
— Здравствуй, дом родной! Всю жизнь ждала эту светлую минуточку.
Сыну стало как-то неловко, он заторопил мать:
— Давай зайдём, что тут стоять?!
— Возьми ключ, отворяй дверь! — Мать достала из кармана плаща ключ.
Поднявшись по обшарпанным ступеням крыльца, Максим отпер замок, открыл дверь, другую. За ним вошли женщины. На крохотной кухне у переборки стоял старинный кухонный стол, рядом такого возраста стул. Слева — русская печь, справа — перегородка в комнату. Жанна огляделась:
— Дом небольшой, а работы предстоит много.
— Ничего, вместе всё осилим! — обнял её Максим.
— Сынок… — Мать обессиленно опустилась на стул.
— Да, мама?
— Выйди на сарай, поднимись на чердак, там у печной трубы справа проломленная доска, достань оттуда чугунок.
— Мам, а что там — золото? — приподнял брови Максим.
— Чистейшее! — загадочно улыбнулась мать.
— И ты думаешь, оно там? — указал пальцем на потолок сын.
— Хочу надеяться, что его никто не тронул. Иди уже!
Максим с Жанной вышли. Минуты тянулись невыносимо долго. Старушка не находила места: то нервно садилась на стул, то нетерпеливо вскакивала, то опять присаживалась и прислушивалась. «Интересно, что там происходит?» Сверху были слышны неторопливые шаги по скрипучим половицам, — значит, сын на чердаке. Потом донеслось какое-то шуршание: видно, ищет проломленную доску. Какое-то время сверху не доносилось ни звука. «Наверно, не нашёл… — Правдина Афанасьевна скрестила руки на груди, тяжело вздохнула: — Ничего не поделаешь, здесь сорок лет жили чужие люди…»
Половицы снова заскрипели, и через мгновение распахнулась дверь. В руках Максим держал небольшой старинный чугунок с отколотым верхом. Тот самый!
— Давай сюда! — Мать торопливо выхватила чугунок, вытащила из него холщовую тряпицу и замерла.
— Мам, ну что ты? Давай разворачивай! Клад сохранился? Там золото?
— Может, там драгоценности? — не сдержалась невестка.
— Да, самые дорогие в мире драгоценности.
Правдина Афанасьевна развернула тряпицу. На её коленях оказались крупные осколки стеклянной вазы.
Сын и невестка одновременно ахнули:
— Осколки вазы?! Зачем они здесь?
Правдина Афанасьевна отложила осколки на стол, бережно достала из сумки свёрток, аккуратно разорвала бумагу. Максим с Жанной увидели изящную стеклянную вазу-сахарницу на тонкой ножке.
— Начинаем обустраиваться в доме с вазы? — не понимал, что происходит, сын.
— В войну настоящего чая не было, покупали в магазине сушёную грушу, запрессованную в брикеты, и заваривали. Нам с Гришей (я рассказывала, это сын папиного брата) безумно нравилось жевать эту вкусную заварку. Она обычно лежала вот здесь, на полатях, — Мать подняла руку и показала, где раньше были полати. — Рядом сахарница стояла, её отец ещё до войны матери в подарок из города привёз. Гриша вставал на четвереньки, я забиралась ему на спину, дотянувшись до полатей, доставала заварку. Отрезали ножом небольшой кусочек, потом я снова вставала на спину брата и возвращала брикет на место. В тот злополучный день Гриша пришёл, как обычно, днём. Мы попробовали достать наше лакомство, но мама, как нарочно, положила брикет ближе к стене, длины моих рук не хватало. Грише пришлось выгнуть спину дугой, чтобы поднять меня как можно выше. Только я нащупала брикет, как дверь распахнулась и влетела взволнованная мама:
— Обедать…
От неожиданности я дёрнула рукой, зацепила сахарницу, та с грохотом упала на пол и разбилась. Мама на миг оторопела, потом схватила меня в охапку, утащила в комнату:
— Ах, сорванцы! Ишь, чего удумали!
Гришка убежал домой. В тот день я досыта наелась «берёзовой каши». Получая очередную порцию, пыталась оправдаться: «Я не виновата! Вот вырасту, научусь писать, всем расскажу, что без вины наказываешь…» Столько лет прошло, а чувство, что мама со мной поступила несправедливо, не отпускает. Да, сахарницу разбила я, но не нарочно же, нам-то нужен был не сахар, а заварка. Только вот маме в этом признаться так и не смогла.
— Бабушке так ничего и не рассказала? — сделал вывод Максим.
— Не получилось. Всю жизнь мечтала: вырасту, куплю новую сахарницу, принесу маме и покаюсь… Купить-то я её купила, на первую же зарплату, да мамы уже не было. У отца — новая жена, кому душу изливать?
— А нам рассказали, — разочарованная неоправдавшимися надеждами, выдавила невестка.
— Не знаю… зачем? Может, чтобы освободиться от чувства вины?
________________________________________________________
• [1],РАЗВИ'ЛЬЕ, я, ср. (обл.). То же, что развилина во 2 знач.; распутье.
Гаврикова Нина, Сокол
НАСЛЕДСТВЕННОСТЬ (миниатюра)
Старинные часы строго чеканили шаг:
— Тик-так, тик-так.
За столько лет своей жизни они видели многое, но имели одно железное правило: нельзя ни на минуту убегать вперёд, а тем более отставать, всё должно быть точно и в срок.
Часы-ходики помнили старую хозяйку, она их в войну на базаре за карточки на хлеб выменяла.
Принесла в комнату общежития, повесила на стену и долго молчала, сев за стол и подперев подбородок кулаками. Часы с большим удовольствием слушали её мысли. Тоня недавно приехала из Тотьмы работать на заготовку торфа. Дома, в деревне у них были точно такие же с тяжёлой гирей на тонкой цепочке, а главное на циферблате была напечатана картина Шишкина «Утро в сосновом бору». Тоня с большим удовольствием разглядывала мишек, ползающих по дереву. Она любила ходить с отцом на охоту, правда, с медведем они так ни разу и не встретились. Может это и к лучшему. Сейчас отец на фронте, а писем нет...
Когда часы в свою квартиру забрала дочь хозяйки, они остановились и ремонту не поддавались. А как иначе? Часы слышали, как муж молодой хозяйки ворчал, что ему мешает спать громкое тиканье.
Но она настояла оставить часы и повесила их в кухне. А сама долгими вечерами, как и её мама, сидела молча и вспоминала прежнюю жизнь. Она с улыбкой вспоминала, как мать частенько забиралась на стул, подносила ухо к часам, слушая их дыхание, и пыталась выравнивать шаг, чтобы он был маятник раскачивался одинаково в обе стороны: ти-и-ик та-а-ак. Часы знали, что у старой хозяйки был обостренный слух, она работала трактористом и всегда тщательно следила за работой двигателя. Любую поломку могла на слух определить.
Вот и сейчас часы специально затаили дыхание. Молодая хозяйка забеспокоилась:
— Что-то не так, — встала на стул, поднесла ухо к циферблату, рукой поправила циферблат, чтобы удары были равными, как влево, так и вправо.
Часы, закрыв глаза, с великим наслаждением громко застучали:
— Ти-и-ик та-а-ак, ти-и-ик та-а-ак.
— Ой! Как интересно, а можно я?
Часы раскрыли глаза и удивились — на соседнем стуле, внимательно прислушиваясь к их такту, стояла внучка старой хозяйки...
Юлия Великанова
Женька-джек и волшебный Подсолнух
Доверяй незнакомцам, поверь в волшебство
Британским сказочникам из народа и Майклу Каннингему, однажды уже эту историю переСКАЗавшему
Не то чтобы великанша была всерьёз нездорова. Вряд ли. Думаю, этот вариант мы исключим. Оставим ей привычную раздражительность недовольства от пребывания в монотонных великанских буднях на небушке — прибери, подай, принеси, успокой-угомони, пошла вон. И так день за днём...
В выпавшие ей тихие полчаса (всех дел по дому не переделаешь, но иногда ей удавалось себя уговорить — мол, пока достаточно) великанша решила посмотреть за делами земными в старенький глядунец, любезно (пред)оставленный зятем.
Села за деревянный стол, на привычно шаткий стул в тёмной избе —пять на пять — с низким окном, ещё с ночи зашторенным.
Открыла створку, нажала слева на кнопку «Смотреть», а та не срабатывает. Вернее, срабатывает, конечно, но — медленно. А надо же всё быстро, очень быстро. Лучше сразу.
Вот она перед глядунцом — усталая немолодая неухоженная женщина, у которой одна радость — подсмотреть в «замочную скважину» междунета за мелкими внизу.
Жмёт быстро — раз, два, три. Кнопки гаснут дрожа — загораются — вновь гаснут. Что им делать-то в конце концов, — эй, хозяйка!? Чья-то невидимая рука придержала великанскую ладонь, припухшие пальцы. Утихомирились сумбурные команды. Сработала техника.
И поведала умная электронная машина великанше историю некоего Женьки — лентяя-лоботряса, маменькиного сынка, Емели беЗпечного годов 20.
Недолго думая отдал Женька встреченному по дороге на базар старичку корову Зорьку (перестала доиться и их с матерью кормить) — в обмен на некие волшебные семечки.
«Ага, — думает женщина. — Скоро к нам залезет...»
Страшную и печальную тайну хранила все эти годы великанша. Некогда муж её, великан-людоед, будучи 30 великанских лет от роду, спустился с небушка и... Нет-нет, это, кажется, сюда прокралось из другой версии сказки — где некие добрые гуманисты-доавторы задумали оправдать действия нашего ГГ...
Не спускался злодей на землю, не разорял и не губил людей.
А может, людоед и людей не ест?..
Но всё-таки великан неким путём регулярно на землю спускается — за тем же скотом себе и жене на обед и ужин.
Женька был лентяй. Безо всяких травм из-за потери отца от ручищи людоеда в раннем возрасте (см. выше). Отца просто нет. Как правило, этот факт и вопросов не вызывает.
С мамой Женьке жилось безбедно и комфортно, вот и жил-поживал...
Бывало, он всё-таки махал кулаками в небо — не без чувства. Ну а чего они? Живут так, как ему — Женьке — недостижимо.
Вот бы разбогатеть! И дальше ничего не делать, на совсем законных основаниях. Без укоризненных маманиных взглядов.
А то корова Зорька всё хуже и хуже доится. А больше у них никаких источников пропитания и нет.
Вот он, легко представляемый небесный великан-людоед, отобравший у Женькиного отца всё. (Надо бы своё вернуть). Или ничего не отобравший. Было или нет? А?..
К тому же прекрасная Облачная дева по дороге к великану поведала Женьке, что всё великаново добро по праву принадлежит ему. Что некогда великан убил-таки на земле его отца и разорил семью. Женьке было три месяца. Людоед тогда хватал кого попало, но особенно не щадил людей добрых и щедрых. Что уж люди тогда людоеду сделали — история об этом умалчивает...
А с другой стороны — будь великан таким несправедливым и ужасным не пойми кем, разве мог бы он слышать музыку Волшебной арфы?..
Вот она, великанша. Тяжёлая распустёха в мужском бесформенном тёмном свитере поверх тёплой ночнушки и фиолетовых садовых калошах на рыбьем меху — неровные куски меха выглядывают в мир. Как мы понимаем, она не всегда была такой. В необъятной её груди — индпошив нижнего белья, чашка F, объём... (больше чем надо бы объём) — билось сердце не тётки без форм и возраста, но вполне себе ещё и юной и романтичной барышни, способной на сильное чувство без поисков смысла.
Женька был (мы ещё не сказали об этом) хорош собой. Никак этого не осознавая и уж тем более этим не пользуясь. Просто ясноглаз, яркогуб, светлолик и озорно улыбчив. Тёмно-русые густые вихры и стройное сильное молодое тело довершали образ.
Проснулся утром Женька в своей светёлке с высоким окном — а за окном непривычно сумрачно. День прошёл после встречи со стариком и расставания с Зорькой, за которое мать так сильно заругала. Пригляделся — со двора застит свет зелёная заросль. Овально-сердцевидные листья подсолнечника огромные и стебель толщиной с вековой дуб. Высоко-высоко в небе он исчезает, так и не показав верхушки. Лестница-не лестница, но подняться можно —скорее как по устремлённой вверх тропе, с которой (только доверься!) не упадёшь.
Что за замок в облаках?
Кто они, великан и его жена?
А замок — непременно белый ослепительный, из облаков сделанный?
А нам изба видится. Из «Сказки о рыбаке и рыбке». Ничего не можем с этим поделать.
Женька-Джек полез на небо. Вторгся туда, куда само собой не полагается. Давно мечтал забраться на небо, попасть туда. Сменить участь. Быстро. Сразу.
И вот старик пообещал ему, что семечки помогут. Но он понятия не имеет, как именно.
Залезть по диковинному растению на небо и обнаружить там целый мир с чудесами — мечта или возможность? Северные европейцы издревле верили в мировое древо, соединяющее Землю с Небом.
Красиво поседевший и некрасиво раздавшийся исполин в гигантской выцветшей до пего-серого некогда яркой футболке, с дыркой на спинище. Людоед, которому лень мыться — как и некоторым мелким на земле. Сам он никакого дискомфорта не чувствует. Нравиться никому специально не намеревается и не обязан. Пошто ему думать о каких-то других?..
Ожидая появления Женьки, принарядилась великанша не по годам — в ярко-розовое хлопковое платьице с пуговичками, игриво побежавшими по груди.
Чувство беспросветного одиночества. Вот от чего Женька должен (?) великаншу избавить.
Сменить калоши ей было некогда (да и во что, если не в стоптанные шлёпки), — слишком сразу всё случилось. Женькин путь наверх. Так к Женьке и вышла.
Не думайте ничего дурного и лишнего. Да и это было бы не так плохо или постыдно — романтические, девичьи, недоиспользованные... чувства вполне могут быть настоящими. И кому от этого было бы плохо?
Но великанша испытывала чувства скорее материнские. Каждый симпатичный яркоглазый парень Женькиных примерно лет мог бы быть её сыном. Выросла у них с Людоедом дочь Людоедовна (о чем вы, конечно, уже догадались — узнав о наличии зятя). А вот сына у неё не было.
— Скажи, а сколько у меня семечек? — Женька оглядел старичка. Руки свободны и пусты. Во рту одни слова. Через плечо — котомка.
— Ровно один кулёк, в твоей сумке, — уверенно ответил Женька, прищурившись. Кулёк из газеты бесплатной, по утрам и вечерам две разные в метро раздают — только возьми.
Старичку ответ понравился. Видно, перед ним малый не промах.
Диковинные гигантские семечки. Отдал Женька взамен Зорьку. Лень ему было спрашивать, почему они волшебные. Просто принял на веру.
И вот великанша в новом не очень уместном платье — купила по случаю у лавочника, дороговато (хоть и со скидкой), особо не надеясь, что пригодится — и в заземляющих калошах поняла, что надо парня от гнева мужнина спасти. Это хищные животные, будучи сытыми, никогда не убивают жертву — им ни к чему. Людоед — другое дело. Он же должен поддерживать имидж жестокого беспощадного. Его должны бояться. В этом смысл (сказки).
Жена не боится. Она умнее и хитрее.
И она — на стороне Женьки.
Поделом этому муженьку, от которого ни радости, ни чего другого какого! Пусть Женька все ценности забирает.
Накрыла великаншу непривычная радость от близости к парню, от причастности к его малопорядочным и всяко корыстным действиям.
Уволок Женька — в три захода — мешок с золотом, курицу, несущую золотые яйца. И волшебную арфу.
Есть версия, что жилище людоеда когда-то было белым замком. Теперь же он обветшал. В стенах из облаков появились прорехи. Говорим же — лучше соглашаться на избу. Пятистенка всяко ведь надёжнее облачного замка, согласны? Чтобы точно без прорех в стенах.
А вот волшебная арфа по-прежнему играет сама по себе. Мелодию, неведомую на земле. Сфер и небесных светил. Словно Баха или Шопена. Бесплотную.
Восторг великанши от избавления от всего нажитого был огромен и длился довольно долго.
Важно, что звучание арфы слышал только великан. И зачем такой инструмент Женьке? Странный вопрос. Чтобы был. Как мы знаем, человеку, сколько бы он уже ни имел — всегда хочется большего.
Трудно уйти от доброй кормящей матери. Но пора настаёт доставать блага с высот. Время — когда этому произойти — выбирает незнакомый старик. Место — некто, однажды впервые прошедший путём от Женькиного дома на сельский базар. Сорока человекам пройти достаточно — и появилась здесь тропа.
Возьми то, что плохо лежит. Видимо, хозяева и сами готовы тебе это отдать. Кому нужнее. Пожирающее, поглощающее взрослое — наш великан-людоед — неожиданно легко согласился с потерей прежнего нажитого.
И вскоре он устроил у себя на небушке небесную канцелярию. Не ту, что прямой договор с Боженькой, а ту, что предсказывает погоду. И такие, знаете ли, точные прогнозы у него выходят! Зарплата теперь стабильная плюс премии, соцпакет, отпуск по КЗОТу. Великанша ему помогает. Туфли удобные купила. Большие женщины особо бывают заметны и ярки. Людоед, на супругу глядючи, футболок модных с принтами на маркетплейсе заказал. Если дороже полутора тысяч — доставка в любое место бесплатная.
Только арфа волшебная по-прежнему нас беспокоит. У Женьки она без голоса, как Русалка с ногами. Надо бы арфу вернуть владельцу. Не поможете?
И ещё остались вопросы, на которые мы не знаем ответов. Но главное — это возможность. И она есть у всех. Будем об этом помнить.
Одни только осадки не смог предсказать великан-людоед-метеоролог. Совсем уж, правду сказать, неожиданные. Однажды 10 августа ровнёхонько к файв-о-клоку вдруг посыпались на землю чёрные спелые семена подсолнечника. Много. И все как одно волшебные.
До новых встреч!
Анна Сатжи Мы часто грустим о невозможном…
В.Г.Короленко
ДНЕВНИК МОЙ – ДРУГ МОЙ
Села сегодня записать что-то в свой дневник, вспомнив, что в последнее время забросила это занятие. Пожурила себя слегка. Дневники я старательно вела со второго класса средней школы, тогда ещё десятилетки. Поначалу это были незамысловатые два-три предложения, аккуратно выведенные чернильным пером, о каком-то событии в родном доме, в классе, о потерянной любимой игрушке, о найденном ничейном умильном щенке и попытках оставить его в семье…
С течением времени дневник мой приобретал более осознанный характер описания каких-то уже более серьёзных эмоций, переживаний первой школьной любви и первом предательстве лучшей подружки…
Постепенно ведение дневника вошло в хорошую привычку. Записи велись, естественно, втайне от родителей и от старшего брата. Никто не догадывался (во всяком случае, мне так казалось) об этой моей «странности» – желания уединиться где-нибудь в тихом уголке трёхкомнатной квартиры, так как привыкли видеть меня в обнимку с какой-нибудь книжкой. Я росла тихим, беспроблемным ребёнком, почти отличницей, судя по школьному табелю успеваемости, поведению и прилежанию. К этому «почти» можно отнести лишь оценки в виде четвёрок по математике, геометрии, физике и химии. Гуманитарий – в полном смысле этого слова!
Дневник стал моим близким другом, которому я поверяла многое, чего не расскажешь даже любимой маме: сомнения, описания дурных поступков, негодования по поводу и без, мечты сказочные, несбыточные …Короче, всё то, о чём грезит девочка-девушка-молодая женщина-невеста-молодая жена-мать-разведённая женщина-женщина зрелого возраста…
Ну, так вот сегодня будет начат новый «том» дневников под номером двадцать один. Меня, сегодняшнюю, вовсе не смущает эта цифра, просто с нумерацией легче ориентироваться в тетрадях, возвращаясь к прошлому иной раз, чтобы вспомнить и найти то или иное полузабытое имя или событие.
Выпила горячего чая с чабрецом и мёдом и приступила к записи от нахлынувшего чувства любви к детям и внукам. Я самая счастливая мама и бабушка на свете! Убеждаю себя в этом практически каждый день. В тот момент, когда веду внука в детский сад. И когда подходит время забирать его домой.
Вот мы идём с ним по нашему любимому маршруту – через детскую разноцветную площадку, минуя ряды «горок», качелей, лесенок, потом по традиции заходя в продуктовый магазин за молоком, булочками и «призом» для моего маленького спутника. Делимся впечатлениями о прожитом дне. Я с большим уважением отношусь к его «работе» – посещению детского садика и внук это чувствует. Он каждый день говорит мне: «Баба, я тебя люблю!». Это такое счастье! У нас с ним полное взаимопонимание. Каждое его новое необычное выражение мысли порой озадачивает и восхищает ранним каким-то не по возрасту уникальным видением картины мира. Я даже стала записывать эти его изречения «на память» ему и его родителям, разумеется. Не ленюсь, не забываю брать блокнотик и записную ручку с собой в любую погоду! Думается, что это будет интересно читать, над чем-то посмеяться, а где-то изумиться, и мне, главное, хочется это делать! Я спокойна и уверена в завтрашнем дне. Родители у моего внука тоже замечательные!
А ещё я хорошая МАМА. Эти слова от дочери хотела услышать многие годы, которые мы прожили вместе. Моей девочке сорок лет. Она поздновато вышла замуж по моим меркам. Но времена на стыке двадцатого и двадцать первого веков в корне меняют многие устои жизни. Сейчас на первом месте у молодёжи получение хорошего образования (высшее в приоритете) и затем построение карьеры. Создание семьи откладывается на «потом». Вот и внука пришлось ждать долго. Сколько бурь и штормов было пережито в становлении её семьи. Благоразумие и любовь победили! Всё теперь хорошо.
Мы шагаем с моим внуком на Сиреневый бульвар собирать причудливые листья деревьев разных пород и кустарников, чтобы выполнить домашнее задание от воспитателя. Это будет картина из того, что нам удастся найти, для его чудесной мамы в подарок! А потом – и для меня, любимой бабушки, – мальчуганом было обещано сделать такую же, но уже с мамой «по секрету».
Вот и дочь с недавних пор стала чаще говорить слова любви ко мне … и здесь на этом месте я плачу… но ведь никто не видит…И я даю волю слезам материнского счастья. Нам порой так не хватает этих слов…
Брак мой с мужем потерпел крах через шестнадцать лет совместной почти безоблачной жизни. Но нашлась-таки разлучница, которая не побоялась влезть в чужую семью с ребёнком. Не хочется обо всём этом вспоминать. Я для себя решила, что буду помнить только хорошее, что связывало нас с ним, самым дорогим на тот момент человеком и отцом нашей дочурки. Мы многое пережили вместе, но многое недосказали друг другу, и это меня огорчает. Тогда говорю себе, что надо ценить достигнутое нами и заслуженное по праву.
Вот такие мысли с надеждой на ещё лучшее будущее пришли ко мне сегодня. И да, всё написанное находится не только на бумаге, но и в «шкатулке» моего сердца! А мечты о внуке и заветные слова дочери в мой адрес – это всего лишь описание моей частой грусти о невозможном … Ведь она со своим мужем живёт с некоторых пор в другой стране, на другом конце земного шара, вдали от меня… Ни обнять, ни поцеловать…
10.02.25
Сергей Мельников
Терапия доктора Вольфа
Юная Мехтильда, стройная, как рогоз, беззаботная, как стрекоза, прекрасная, как этот солнечный летний день в Нижней Саксонии, с двумя ведрами вышла на берег Везера. Аккуратно подоткнув юбочку, опустилась на колени, полюбовалась на отражение в прозрачной воде. Едва зачерпнула воду, как сзади послышалось:
«Пс-ст!»
Из густых зарослей камыша высунулась волчья морда. Это был очень интеллигентный волк. На его носу золотом блестело пенсне, а напомаженные усы кончиками торчали вверх, как на парадных портретах императора.
— Чем я могу вам помочь, херр Волк? — вежливо спросила Мехтильда, сделав книксен.
— О, милая фройляйн, скорее я могу помочь. Ведра так тяжелы, а ваши ручки такие нежные…
— Благодарю вас, майн херр, но вам совершенно не о чем беспокоиться. Я привыкла.
— Прискорбно, дитя мое, прискорбно. Как же зовут вас, чудесное создание?
— Мехтильда Отиллия Хильтруд Гудрун Штрайхольцшехтель фон Шметтерлингсфлюгель.
— Святые валькирии! Простите старика, я это никогда не запомню. Вы позволите мне называть вас Красной Шапочкой?
«Дальтоник», — подумала Мехтильда и поправила зелёный берет, но вслух, как благовоспитанная девушка, сказала:
— Как вам будет удобно, майн херр.
— Благодарю вас. Так вот, знаете ли какое скорбное зрелище открылось перед моими глазами?
— Неужели я?
Мехтильда украдкой взглянула в зеркальце, но юное свежее личико вовсе не навевало скорбь.
— Я вижу бесчеловечную эксплуатацию молодости ревнивой зрелостью!
Мехтильда испуганно прикрыла ладошкой ротик.
— Где? — растерянно прошептала она.
Через несколько минут Мехтильда, сложив руки на груди, лежала на лесной опушке. Волк с блокнотом и ручкой сидел на пеньке.
— Она не понимает, что моя юность скоротечна — говорила Мехтильда. Ее красивые глазки были красны от слез, а носик распух. — Пройдет немного времени, и я стану такой же как она — грузной, огрубевшей, одинокой.
— Вы говорите, ваш батюшка, лесник, погиб много лет назад. Почему же матушка, овдовев, не вышла замуж повторно? Почему не пытается устроить личную жизнь?
— Ах! Вы знаете, что она говорит? — Мехтильда заговорила нарочито грубым голосом: — Девочка моя, ты — и есть вся моя жизнь.
Волк снял пенсне и, покачивая головой, протер стекла.
— Картина ясна. Эмоциональный инцест.
Мехтильда испуганно вскрикнула.
— Вы для матери — суррогат, заменяющий партнер в ее одинокой жизни. Этими абьюзивными ко-зависимыми отношениями она саботирует ваше развитие, культивирует в вас чувство вины, чтобы полностью контролировать вашу жизнь.
— О да! Чувство вины это прям ее! Вот на прошлой неделе…
Мехтильда рассказывала, Волк записывал и сочувственно цокал языком.
— Ну что ж, анамнез мне ясен, моя дорогая Красная Шапочка. Классический треугольник Карпмана. Ваша мать заняла роль жертвы, вас назначила спасителем, но, стоит вам подумать о себе, вы становитесь агрессором, и круг… Эм-м… Треугольник замыкается.
— Но что же делать?
— Если не можете сломать систему, выведите себя за ее рамки.
— Но как?
— Нет ничего невозможного. Несколько сеансов, и все изменится. Повторяйте за мной: «Я личность!»
— Я личность… — робко сказала Мехтильда.
— Ну смелее, дитя мое. «Я самодостаточна!»
— Я самодостаточна… — повторила Мехтильда, с опаской поглядывая в сторону дома.
— «Я имею ценность».
— Я имею ценность.
— Уже лучше, — одобрил Волк. — «Моя ценность не зависит от моих слов, действий и качеств!»
— Моя ценность не зависит от моих слов, действий и качеств! — уже громко, не таясь, сказала Мехтильда. — А что это значит?
— Это очень важно. Материнская любовь должна быть безусловной. Если она зависит от того, как вы ей помогаете, как исполняете ее распоряжения, это уже не любовь, а товарно-договорные отношения. Ласка и улыбка в обмен на ваш рабский труд. Разве это достойное возмещение затраченных ресурсов, милая фройляйн?
Домой Мехтильда вернулась под вечер и с пустыми ведрами.
— Где вода? — спросила мать.
— В реке, — ответила Мехтильда.
Мать молча взяла ведра и пошла за водой.
На следующий день, на той же опушке, после рассказа Мехтильды Волк спросил:
— Про что это было для вас?
— Простите, я не поняла…
— Что вы почувствовали в тот момент, вспомните.
— Я… Если честно, херр Волк, мне стало стыдно. Матушка весь день стирала и готовила еду…
— Опустим незначительные подробности. Главное — вы испытали стыд. Что еще?
— Ну… Мне показалось, что мой ответ был очень глупым. Я даже не знаю, как это вырвалось.
— Моя дорогая... Ваша матушка могла обругать, ударить полотенцем — и в том, и в другом случае она оставила бы вам возможность защититься, парировать, но она пошла по иному пути. Своим молчанием и уходом она поставила вас в глупое положение. Классический газлайтинг. Стирка и готовка, которыми ваша матушка якобы весь день занималась всего лишь инструменты манипулятора. Вы просили ее стирать вам белье? Может быть заказывали ей еду?
— Н-нет, — сказала Мехтильда, но неуверенно. Она очень не любила готовить, и еще меньше — стирать.
— А что, простите, готовила ваша матушка?
— Она напекла дюжину пирожков для бабушки, а мне — морковные котлеты и брокколи на пару.
— Доннерветтер! Какая гадость! Она этим вас кормит?!
— Матушка говорит, что пирожки портят фигуру.
— Какие глупости! Германская девушка должна быть обильна и плодородна, как земли нашей великой родины! — Он вскочил на задние лапы и, потрясая передней, прокричал: — Не худосочные девы рождали нибелунгов, и мать Зигфрида не была анорексичкой!
В конце голос его едва не сорвался. Он застыл, гордо задрав серый нос, а Мехтильда с трудом подавила желание захлопать в ладоши.
— Все намного хуже, чем я думал, — сказал Волк, усаживаясь обратно на пень. — Пищевой терроризм! Какая маниакальная жажда контроля! Сытый человек — трудный объект для манипуляций, голодным управлять намного проще…
«Тилли, доченька!» — донеслось от дома.
— Ой! Мне надо бежать.
— Бегите, дитя мое, и помните: воля освобождает. Проявите ее!
Матушка стояла на пороге с большой плетеной корзиной.
— Доченька! — сказала она. — Беги к бабушке, отнеси ей пирожки, и сразу возвращайся обратно! И не задерживайся! Сегодня вечером у нас особенные гости.
Корзина была тяжелой, и из нее восхитительно пахло. Мехтильда углубилась в лес. В голове плавали, мешаясь, слова волка: «Воля освобождает… Я имею ценность… Пищевой терроризм…» От запаха пирожков кружилась голова.
— Только сытый человек свободен! — решительно сказала Мехтильда и повернула назад.
Тайком пробралась она к дому и залезла на чердак. Села перед корзинкой и приподняла кружевную салфетку.
— Бабке, значит, пироги с мясом, а мне брокколи? Хороша мать! — пробурчала она и взяла пирожок. От дивного аромата выпечки в животе забурчало. Она вонзила зубы в золотистый бок, хрустнула корочка, и восхитительно нежная, сочная мякоть начинки заполнила рот. Мыча от наслаждения, Мехтильда доела пирожок. Огляделась по сторонам, но запить было нечем — ни воды, ни молока. С чувством легкой неудовлетворенности Мехтильда посидела над корзинкой, потом махнула рукой и достала второй.
— Бабке полезно будет на диете посидеть, не помрет, — сказала она и впилась зубами в тесто.
Боги, она не помнила, когда в последний раз ела так вкусно и обильно!
После третьего пирожка Мехтильда ощутила себя сытой. Задумалась, исследуя внутреннее состояние. Пришла к выводу, что чувство полного освобождения к ней еще не пришло, и достала четвертый пирожок.
После пятого она икнула, в груди собрался жаркий комок и протиснулся в горло. Ощущение было Мехтильде незнакомо и немного пугало: будто кто-то живой, колючий и горячий полз по пищеводу. На всякий случай Мехтильда открыла рот, и этот кто-то выбрался на свободу с громким утробным звуком, и, хоть никого она так и не увидела, испытала радость освобождения. Чувство было приятным, но, увы, скоротечным. Для закрепления успеха Мехтильда достала шестой пирожок.
***
В это время внизу звякнул колокольчик, и матушка впустила двух хорошо одетых господ. Это были достопочтенные херр Круммтанцер и херр Штуммзенгер из Королевской школы для благородных девиц и сирот лесников. Долгие годы матушка, экономя на всем, собирала деньги на учебу любимой дочери в этом придворном учреждении. Теперь уважаемые господа приехали сами, чтобы оценить грацию, ум и изящество будущей воспитанницы, но вот беда — Мехтильда куда-то запропастилась.
Матушка поставила на плиту третий кофейник, за окном сгустились сумерки, а дочери все не было. Херр Круммтанцер нервно постукивал в пол каблуком, а херр Штуммзенгер, теребил пухлыми пальцами кружевной манжет. Время шло, тикали ходики, уже дважды из них выпрыгивала кукушка, а Мехтильды все не было.
***
— Последний, — сказала Мехтильда, отдуваясь. Поясок она перевязывала уже трижды. Все съеденное в животе спрессовалось в ком размером со школьный глобус. Она поднесла пирожок ко рту. Его аппетитный вид больше не вызывал вожделения. Мехтильде даже показалось, что она больше не сможет съесть ни кусочка до конца жизни. Со светлой грустью вспомнила необычайную легкость в теле после пареного брокколи, но потом сурово нахмурила брови и твердо сказала:
— Воля рожает нибелунгов!
Тяжело вздохнув, она сунула последний пирожок в рот.
***
Херр Круммтанцер не выдержал.
— О майн Готт! — воскликнул он, вскочив. — Время! Время! Простите меня, любезная фрау Шметтерлингсфлюгель, но больше ждать я не могу. К моему огромному сожалению…
— Очень, очень жаль… — подхватил херр Штуммзенгер, отшаркиваясь и безуспешно ловя руку хозяйки. — Мы бы рады, но…
— Дела, — закончил херр Круммтанцер и зашагал к выходу.
— Нет! О Господи, нет, — вскричала в отчаянии мать и бросилась следом.
Все ее мечты о счастливой и обеспеченной жизни дочери: любящий супруг, вышколенная прислуга, балы и приемы, и… О, Пресвятая Дева! Никакого каждодневного, изнуряющего, тяжелого труда! Все пошло прахом. Мать бежала за херром Круммтанцером и херром Штуммзенгером до самой брички. Пока они рассаживались, она взывала к ним, умоляла еще немного подождать, но вдруг за ее спиной со скрипом распахнулась дверь чердака, и что-то большое и белое свесилось вниз.
***
В густых кустах бузины за оградой дома стояли два волка. Один, близоруко щурясь, протирал пенсне, второй с ужасом наблюдал за суматохой во дворе: как херр Круммтанцер и херр Штуммзенгер стаскивали по узенькой лестнице стонущую Мехтильду, как обезумевшая мать бегала вокруг, пока херр Штуммзенгер делал ее дочери искусственное дыхание, а херр Круммтанцер непрямой массаж сердца. Как Мехтильда кашляла над медным тазом, а херр Штуммзенгер прятал нос в кружевной платок.
Потом херр Круммтанцер выставил правую ногу и, опершись на трость, сказал:
«Пфуй, какая неряха, обжора, никакой дисциплины… Таким девочкам не место в нашей школе!»
Когда они укатили, а мать, рыдая, увела дочь в дом, первый волк надел пенсне и сделал вид, что ищет что-то в блокноте, а второй сказал:
— Кажется ваша терапия, уважаемый коллега, дала неожиданный результат.
— Что ж, бывают неудачи. Все в руках пациента. Я не даю голодному рыбу, я вручаю ему удочку, но если он повесится на леске, моя ли в том вина?
— Право слово, коллега, лучше б вы ее съели.
— Готт фердамт, какое варварство! Ну нет, мое призвание в другом. Я возвращаю людям человеческое достоинство. К слову, тут неподалеку забавный мальчонка живет, сын мельника. Видел, как он мешки с мукой таскает. Я не могу равнодушно смотреть, как у ребенка отнимают детство! Приходите, коллега, через неделю. Уверен, я смогу поколебать ваш скепсис.
Нина Кромина.
Сорочья быль.Миниатюра.
Зимой ли, летом ли, в жару или ненастье она встречала нас с мужем веселой трескотней, как самая гостеприимная и радушная хозяюшка. Не смотря на свой легкий характер, все те годы, что мы наблюдали за ней, была она одинока и бездетна. Каждый год плела себе новое гнездо на высокой кудрявой березе, которая росла рядом с забором и время от времени перелетала на соседний участок, где росли две елки. Елки со временем вымахали в красавцев-исполинов. Их ровная пирамидальная форма, густые ветви радовали глаз. Очевидно и нашей сороке они приглянулись, и в очередную весну она свила гнездо почти на верхушке той, которая смотрела в нашу сторону. В глубине, скрытое со всех сторон опахалами ветвей, оно составило такую идеальную композицию, что будь я художником непременно бы запечатлела это на холсте.
Весной в гнезде и около него началось настоящее светопреставление. Из окна второго этажа я могла наблюдать, как желтые клювики жадно ловили угощение, которое им приносила мама. На нас, земных жителей, она теперь не обращала никакого внимания.
Еще бы, выкормить такую ораву требовало самоотречения. Сорока металась. То летела за кормом, то кормила сорочат. Как-то мне удалось сосчитать пищащие клювики: четырнадцать. Это же с ума сойти четырнадцать детей! И всё одна. Второй взрослой птицы я не видела. Лишь она одна на четырнадцать клювиков. Но мамочка справлялась. До поры, до времени. "Что же она будет делать, когда они подрастут?" - думала я, вспоминая свой материнский опыт. И вот началось. Сначала один, потом второй, третий... Сначала, вытягивая шейки, опасливо выглядывали из гнезда, их круглые глазищи горели любопытством и желанием во чтобы то не стало выбраться из гнезда. Мама, возвращаясь с добычей, строго на них прикрикивала и сгоняла в гнездо. Но разве уследишь? Вот один уже покачивается на ближайшей к гнезду ветке, вот спустился ниже. За ним и другие.
Внизу же, на полянке рядом с елями, уселись в кружок плотоядные коты. Местные. Рыжие. Дети одноглазого бандита. И началось...
Я пыталась кричать, шикать, брысь, брысь отсюда. Но кто же прислушается к крикам со второго этажа. А на соседнем участке тишь и благодать. Не души. Я опять, в который уже раз посетовала, что вот не было бы этого забора между участками... А так что...
Одного, двух сорочат матери удалось отбить. Окровавленная с переломанной шеей. Утром на соседской лужайке осталось лишь несколько перьев да следы крови...
Прошло несколько лет. Теперь, когда приезжаем на участок, никто не встречает нас веселой трескотней. Лишь толстый рыжий кот, прародитель местных бандитов, с неизменным чувством самоуважения, ленивой походкой направляется к крыльцу и, беззвучно обнажая зубы, то ли выпрашивает, то ли требует мзду.
Но однажды, подняв голову, я заметила, что прочеркнув небо, пронеслась надо мной птица. Нет, она не была похожа на ту, которая встречала нас когда-то. У той в оперении преобладали светло серые и белые оттенки, у этой же бросалось в глаза черное. Но почему-то мне показалось, что это тот, спасенный матерью птенец, за которого она так яростно билась на соседской поляне.
Юлия Пучкова
Любовь
Сева окружил себя книгами. Он всегда читал запоем, и ему нужно было много книг, очень много — чтобы хватило на весь день! Иногда Ольга думала, что при такой скорости поглощения детской литературы — а за всю свою жизнь её отец собрал несметную библиотеку, которая выстилала теперь все стены во всех трёх комнатах их квартиры, — сыну просто не хватит всего достойного, что было создано детскими писателями. И что тогда? И тогда приходила успокоительная мысль, что, наверное, можно будет чуть раньше перейти к литературе подростковой, а потом и взрослой.
Сева не ходил в детский сад, а потом и в школу — семья занималась его образованием сама. Ольга учила его математике и русскому, а её мама, приходившая к ним три раза в неделю, английскому, истории и в меру сил биологии. Мама была доктором исторических наук и очень прилично владела английским. Уже за один год Сева научился составлять несложные английские предложения и даже пересказывал довольно длинные тексты. Да и с русским и математикой проблем не наблюдалось. К математике мальчик был особенно способен, и Ольге верилось, что, возможно, как и его рано ушедший из жизни отец, Сева вскоре не будет нуждаться в преподавателе этой науки, потому что сможет постигать её сам, без посторонней помощи.
Когда она впервые увидела своего будущего мужа Олега, а было это на третьем курсе во время новогодней университетской дискотеки, он сидел в огромной аудитории и развлекал сокурсников тем, что брал в уме логарифмы чисел, которые они ему предлагали. Ответы тут же проверяли на калькуляторах, и у всех глаза лезли на лоб от удивления. Ольга тогда присела на крайний стул в дальнем ряду и стала смотреть. Олег был невероятно привлекателен — высокий, атлетически сложённый и, судя по всему, умный как чёрт. Мама Ольги, Анна Николаевна, всегда говорила ей, что уж если выходить замуж, то только за умного — под не очень умным она, конечно же, подразумевала Олиного отца, с которым они давно разошлись. Отца Ольга навещала нечасто, а когда навещала, не знала, о чём с ним говорить — казалось, они были двумя параллельными вселенными, которые просто не знали устройства друг друга. Он был хороший, порядочный человек — Ольга это понимала. Но говорить им решительно было не о чем. Поэтому со временем она стала навещать его всё реже, и сейчас, пожалуй, даже не вспомнила бы, когда была у него в последний раз. Да и сам он как будто не стремился к общению с дочерью и совершенно не страдал оттого, что её визиты были так редки.
А в тот день Ольга просто не могла не залюбоваться Олегом, и он это почувствовал и тут же поймал её восторженный взгляд.
— А что же вы так далеко сели? — спросил он её насмешливо. — Идите к нам. Мы совсем не опасны. Математики самые добродушные люди на свете.
— И откуда это следует? — ни капли не смутившись, ответила вопросом на вопрос Ольга.
— Это аксиома. А аксиомы, как известно, ниоткуда не следуют, — припечатал её Олег. Но Ольга не собиралась сдаваться под тёплыми чарами карих глаз.
— И какая же теорема доказана на основе этой аксиомы? — прищурила она глаза и улыбнулась.
— Но вы же не с математического факультета, — уверенно сказал Олег и поражённо добавил, — неужели, любя математику, вы променяли её на химию или биологию? Или, может, на философию?
— На журналистику, — Ольга встала со стула и пересела ближе. — Продолжайте, пожалуйста, — скомандовала она.
И он продолжил...
Олег сгорел за два месяца, но в память о нём остался Сева, похожий на отца как две капли воды. После смерти мужа Ольга какими-то новыми глазами взглянула на сына — до того Сева был одновременно украшением их с Олегом мира и его цементирующим составом. Они оба любили сына, в меру баловали его, но он не был центром их вселенной — они и только они были центром вселенной друг друга. И потеряв этот центр так безвозвратно и так больно, Ольга незаметно для себя переместила его на маленького сына.
В шестом классе в программе появилась физика, и Анна Николаевна сказала, что это для неё неподъёмно. О самой Ольге и говорить было нечего — физику она никогда не понимала, и до сих пор, то и дело, та являлась ей в страшных снах и заставляла просыпаться среди ночи в истерике, потому что виртуальная учительница физики (в её роли всегда выступала её школьная учительница Наталья Владимировна) вызывала Ольгу для объяснения каких-то явлений из области электричества или дифракционных решёток.
В общем, посовещавшись, женщины решили, что у них два варианта — всё-таки отправить Севу в школу или нанять репетиторов. Анна Николаевна стояла за школу. Но Ольга даже слышать об этом не хотела — её чудесный добрый мальчик пойдёт в двенадцать лет в школу? Двенадцать лет! Это же начало подросткового возраста и все тридцать три несчастья, которые с ним неразрывно связаны. Нет, о школе нечего и говорить.
— Но ты же не будешь держать его дома всю жизнь? — пыталась достучаться до здравого смысла Анна Николаевна.
— Мама, зачем утрировать, — недовольно морщилась Ольга.
— А когда ты собираешься отпустить ребёнка в мир? Или он будет учиться в онлайн университете, а потом работать из дома?
Ольга удивлённо посмотрела на мать — до сих пор та как будто не возражала против домашнего образования и даже поддерживала дочь. И вдруг?
— Мама, что происходит? Или ты думаешь, я не потяну репетитора по физике?
Анна Николаевна пересела к дочери на диван и тепло обняла её.
— Лёля, милая, я не хотела тебе этого говорить, но, видимо, придётся.
Ольга внутренне напряглась — эта мамина фраза всегда готовила её к чему-то неприятному или неожиданному, а та продолжала:
— Мне кажется... Нет, не кажется, я просто вижу это — ты как будто забрала Севу себе в собственность.
Ольга подняла голову, которая до тех пор лежала на мамином плече:
— Ты привыкла, что он безраздельно принадлежит тебе. — продолжала Анна Николаевна, с нежностью глядя на дочь. — Отпусти его, пока не поздно.
Ольга встала с дивана и пересела на стул напротив.
— И чего же я его, по-твоему, лишаю? — спросила она таким тоном, что у Анны Николаевны впервые за всё их общение по телу побежали неприятные мурашки.
— Лёля, милая, — растеряв былую уверенность, Анна Николаевна теперь с трудом подбирала слова, — он же растёт, у него появляются новые увлечения, интересы. Ему нужно общение, нужны друзья, с которыми он мог бы эти интересы разделять, — и как будто спохватившись, она тут же добавила, — конечно, ты его друг, ты поддерживаешь все его увлечения и разделяешь все его интересы, но...
— Я понимаю, что ты хочешь сказать. Да, я не смогу заменить ему каких-нибудь Петь и Вань, которые затянули бы его в весёлую компанию с неизвестными последствиями. Ты, наверное, забыла, как намучилась с Серёжкой?
Анна Николаевна как-то жалостно взглянула на дочь и ничего не сказала — да, конечно, проходить с детьми через подростковый возраст и врагу не пожелаешь, но что же делать? Так устроен мир. Она ещё раз повторила свои мысли про себя, а вслух произнесла только последнюю фразу.
— Это люди его так устроили, — парировала Ольга, — а я имею право на своё собственное решение, и этим правом собираюсь воспользоваться. Сева в школу не пойдёт. Во всяком случае, в ближайшие четыре года. Вот окончит девятый класс, а там посмотрим.
Анна Николаевна ещё никогда не слышала такого холода в голосе дочери; ей стало так неуютно, что она сразу засобиралась домой.
Севе едва исполнилось тринадцать лет, когда он начал проходить программу девятого класса. Репетиторы нахваливали мальчика, и постепенно их становилось всё меньше, потому что Сева, похоже, в них не нуждался. Он уже давно расстался с репетитором по математике и легко съедал все темы, с удовольствием разбираясь в них, выводя теоремы и сравнивая свои решения с предложенными в учебнике. Примерно то же происходило и с другими предметами. Нельзя сказать, чтобы Сева увлекался литературой, но всё, что было положено по программе, он читал и даже читал критические разборы произведений. Зато книги по философии и естествознанию он съедал, как горячие пирожки.
Сева рос. Когда ему пошёл шестнадцатый год, Ольга начала замечать, что сын медленно и верно отдаляется от неё. Он всё реже приходил к ней сам, чтобы поболтать, и всё чаще сидел до позднего вечера в своей комнате, обложенный книгами или уставившись в экран компьютера, и читал, читал... С одной стороны, в этом не было ничего удивительного — он всегда много читал. Но раньше он любил обсудить с ней прочитанное — они садились в обнимку на диван и болтали, иногда по нескольку часов, если Ольге позволяла работа. Теперь же, когда она входила к нему в комнату, сын как будто был не рад. Когда Ольга почувствовала это впервые, она убедила себя, что ей это только показалось. Но ощущение повторилось вновь и вновь, и однажды, спустя полгода, она не справилась с собой и, выходя из его комнаты после очень недолгого общения, задержалась на пороге и спросила:
— Сева, сынок, мне кажется, я как будто тебе докучаю своими приходами? Если это так, скажи мне об этом прямо.
Воздух неприятно покалывал электричеством, и потому что сын не ответил сразу. Ольга поняла, что разряд больно ударит по ней.
— Не молчи, пожалуйста, — взмолилась она, — я хочу знать, что в твоей голове.
Сева оторвался от компьютера, повернулся лицом к матери и сказал очень ровным голосом:
— У меня много всего в голове, мама. Прости, но я не всегда понимаю, как этим делиться.
И хотя до разговора Ольга была уверена, что готова принять любой удар, этот спокойный ответ прозвучал для неё как приговор. Нет, хуже, как пощёчина. Она смотрела сыну в глаза и пыталась отыскать там своего Севочку, того Севочку, который когда-то был готов часами слушать, как она читает ему сказки, который обсуждал с ней все прочитанные книги, делился своими впечатлениями о репетиторах, своими мыслями об устройстве вселенной, своими мечтами о серьёзном научном будущем. Нет, того Севочки сейчас здесь не было. На неё спокойно и уверенно смотрел совершено другой человек, ей даже подумалось «чужой человек», но это было слишком страшно и так больно, что сами собой навернулись слёзы.
— Мама, я не хотел тебя обидеть. Ты спросила, я честно ответил.
Ольгу охватил гнев, который помог ей остановить наступление слёз. Она резко развернулась и вышла из комнаты сына, хлопнув дверью. Она бросилась в свою комнату, и там уже дала волю эмоциям. Она рыдала в подушку — она всегда была сильной, и она останется сильной для сына, чего бы ей это ни стоило. Где-то в глубине, под сердцем, тоненьким червячком точила надежда, что он вот-вот придёт и попросит у неё прощения, и всё будет так, как было прежде. Но он не приходил и... не пришёл.
С того дня что-то треснуло в отношениях Ольги с сыном. Сева как будто не замечал или делал вид, что не замечает, что мать страдает. Она же загнала обиду на дно, затоптала её и искалечила. И теперь эта обида приобрела очень некрасивые формы. Ольга не находила оправдания сыну — она вложила в него всё — своё свободное время, большие деньги, всю свою любовь. А чем он ей отплатил? Спокойным безразличием? «Я не всегда понимаю, как этим делиться». Эта фраза засела крепкой занозой у неё в сердце, и никакие клещи не смогли бы её оттуда вынуть. Иногда она думала, что, если он когда-нибудь одумается и придёт к ней с просьбой о прощении, она НЕ ПРОСТИТ, во всяком случае, так просто. Нет! Он заставил её страдать, и она имеет полное право отплатить ему той же монетой.
Но он не шёл. Прошёл месяц, но ничего не менялось. Все их прежние привычки были разрушены. И Ольга, чем дальше, тем больше, отчаивалась вернуть сына. Это было страшно — видеть его каждый день, говорить о каких-то пустяках и расходиться по комнатам.
В воскресенье в середине августа сын зашёл к ней сам. В руках он зачем-то держал планшет. В его глазах она прочитала сосредоточенность и как будто даже вызов, словно он пришёл не к матери, а к враждующей с ним стороне.
— Мама, пожалуйста, давай сядем за стол — я хочу с тобой поговорить.
Ольгу словно тяжёлым, колючим одеялом накрыло страшное предчувствие беды. Все её планы о «мести» сыну за свои страдания были порушены и растёрты в пыль. Она послушно встала с дивана и пересела за стол. Сева сел напротив. Глаза его как будто потеплели, и она увидела в них своего прежнего Севу — доброго, нежного мальчика, родник и смысл всей её жизни.
— Мама, мне пятнадцать лет. Через полгода будет шестнадцать, и я решил круто изменить свою жизнь.
Ольга перестала дышать — в голове была какая-то мгла. Мысли с трудом проворачивались, и не было ни одной догадки о том, к чему сын её подводит. Только теперь она увидела муку в его глазах и поняла, что страшно ошибалась всё это время — он страдал не меньше, чем она. Вся материнская любовь заполонила её сердце и рвалась сейчас наружу — обнять, приголубить, понять, простить. Между тем, Сева продолжал:
— В Татарстане есть посёлок с очень красивым названием Р-фа. Он стоит на Волге. Там на высокой террасе расположен монастырь. Вот смотри.
Он протянул ей планшет. Она взглянула на экран. Вид, который запечатлел фотограф, поражал своей монументальностью и каким-то неземным покоем. Монастырь будто парил над водой. Золотые купола центрального собора горели закатным огнём, и вода в Волге была разбелённо золотой. Чудо!
— Очень красиво. Но я не понимаю... — Ольга подняла глаза на сына.
— Я принял решение уйти в монастырь.
Ощущение тихой радости от только что увиденной красоты мгновенно рассыпалось на осколки, и те острыми краями разорвали весь видимый мир вокруг. Ольга как будто летела в пропасть, зияющую своей чернотой. В её глазах появился ужас, который страшным усилием воли вдруг сменился решимостью.
— Ты понимаешь, что ты говоришь?
— Мама, пожалуйста, я всё понимаю. Я понимаю, что причиняю тебе страшную боль. Я понимаю, что я тебе обязан всем. Я очень тебя люблю! Ты мой самый близкий человек на этой земле...
— И поэтому ты хочешь уйти от меня в монастырь? — Ольга лихорадочно придумывала, что ей сказать такого, чтобы он увидел всю глубину страшной несправедливости, которую он совершает по отношению к ней, чтобы он ощутил свою вину во всей её полноте. — То есть, ты... вот так просто... бросаешь меня и уходишь? За что ты так со мной??? Я не заслужила такого!
Сева встал, обошёл стол и обнял мать.
— Мамочка, милая моя, я не могу жить, как все. Я не хочу. Я прочитал очень много книг и понял, что моя дорога ведёт меня к Богу. Я не могу здесь оставаться.
Ольга молчала — она просто не могла ничего сказать. Вокруг неё сейчас рушилась вся её жизнь, все её мечты, все планы на будущее. Она подняла глаза на сына, и в них по-прежнему стоял неподдельный ужас от происходящего.
— Мама, не надо, милая. Я знал, что так будет. Видит Бог, я не хочу, чтобы ты страдала. Я же не уезжаю в другую страну. Мы сможем общаться и дальше. Ты сможешь навещать меня там.
Лицо Ольги прорезала недобрая улыбка.
— То есть ты всё продумал. Видимо, моё мнение уже в расчёт не берётся. Ты уже вычеркнул меня из своей жизни.
— Мама, — Сева отстранился от Ольги, — не мучь себя. Ты знаешь, как я тебя люблю и ценю твоё мнение. Но это не тот случай. Тут мы с тобой вряд ли поймём друг друга.
Он отошёл от неё и снова сел напротив.
Ольга сейчас была на грани истерики. И вдруг её вернула к надежде спасительная мысль.
— Но ты же не можешь в пятнадцать лет уйти в монастырь? Ты ещё несовершеннолетний.
— Я могу уйти в шестнадцать. С твоего согласия. Тот монастырь, который ты видела на фотографии, принимает шестнадцатилетних. Они становятся трудниками — это преддверие послушничества.
Сева замолчал, ожидая неизбежного вопроса матери. И вопрос прозвучал.
— Тебе так плохо жить со мной, что ты хочешь сбежать от меня в монастырь. И ты хочешь сделать это с моего согласия? То есть ты бы мог дождаться совершеннолетия, и тогда это, конечно, было бы так же бессовестно и безжалостно, но всё же ты бы сделал это сам. Но нет! — Ольга перестала контролировать себя, сейчас она уже кричала, и какая-то часть её сознания в ужасе слушала это — она никогда не знала себя такой, она даже вообразить не могла, что когда-нибудь скажет такое сыну. — Ты решил это сделать максимально жестоко. Ты хочешь, чтобы я наступила себе на горло, растерзала себе душу и разорвала себе сердце! Ты хочешь, чтобы я ДАЛА СОГЛАСИЕ на то, чтобы мой сын ушёл от меня, лишив меня всего — семьи, любви, внуков, спокойной старости! Это называется смыслом жизни! Понимаешь ты? Понимаешь ты, что лишаешь меня смысла жить дальше? Что мне остаётся? Уйти в монастырь вместе с тобой? Но даже это невозможно!
Сева смотрел на мать, его лицо исказила страшная боль, но Ольга не видела этого, она лишь слышала свои исступлённые крики, и та часть её сознания, которая, каким-то невероятным образом оказалась снаружи, была бессильна что-либо сделать. Та её часть смирилась с ролью наблюдателя и ничего не предпринимала.
— Мама, послушай меня, — тихо, но твёрдо начал Сева...
— Иди прочь! — обезумевшими глазами Ольга испепеляла сына. — Уйди с моих глаз! Я не могу, я не хочу тебя видеть!!!
Сева ошарашенно смотрел на мать — такой он не видел её никогда, и осознание вины приковало его к стулу. Он продолжал сидеть.
— Я сказала, уйди! — заорала она истошно.
Тогда он встал и вышел из комнаты.
А она упала грудью на стол и тихо завыла.
***
Слёзы всегда когда-нибудь иссякают. Когда плакать больше не было сил, Ольга оторвалась от стола и бессмысленно уставилась в пространство перед собой. Какое-то время она сидела так, с незнакомой страшной пустотой внутри. И вдруг спасительная мысль — мама! Бабушка Севы могла повлиять на внука — она могла ему всё объяснить. Ольга не будет унижаться и давить на жалость. Она не будет умолять и увещевать его. Бабушка объяснит ему, какой чёрной неблагодарностью он решил отплатить матери за её любовь. Новая мысль придала ей сил. Ольга взяла телефон и позвонила маме.
— Да, Лёля, — услышала она в трубке голос матери, и всё как-то сразу посветлело вокруг.
— Мама, — Ольга почувствовала, как на неё накатывает новая волна жалости к себе и, пока та не накрыла её с головой, выпалила:
— Сева уходит в монастырь.
И только сказав, она осознала, какой тяжелейший удар нанесла матери, вот так без подготовки сообщив ей новость, которая только пару часов назад разрушила весь её мир.
— Мама, прости, пожалуйста, — скороговоркой добавила она, — прости, что вот так, не подготовив, не издалека, всё вывалила на твою голову. Но к кому же мне бежать с этим, если не к тебе?
Анна Николаевна молчала.
— Мамочка, я сейчас приеду. Я бы хотела тебе сказать, чтобы ты не волновалась, но я не могу-у-у, — и из глаз Ольги вновь полились слёзы.
— Приезжай, конечно, — зазвучал голос матери.
Ольга вылетела в прихожую, накинула плащ и скоро уже быстрым шагом шла к автобусной остановке.
*
Поднимаясь на пятый этаж дома, где она когда-то провела своё детство, Ольга перебирала в уме всё, что хотела сказать, могла бы сказать, боялась сказать и боялась услышать в ответ. Она замедлила шаг, когда ей в голову пришла беспощадная мысль — она сама во всём виновата. Это она заперла своего мальчика в четырёх стенах. Нет, конечно, он ходил в музыкальную школу, потом какое-то время занимался дзюдо, но Ольга всегда пристально следила за тем, чтобы у сына не заводились компании. И всякий раз облегчённо вздыхала, когда на её неискреннее предложение пойти погулять со знакомыми по школе или секции, Сева отвечал, что ему неохота и он лучше почитает. И тогда Ольга внутренне торжествовала — её мальчику не нужны всякие Пети и Вани, ему интереснее с ней и с книгами. И Сева читал, читал запоем. Наступило время, когда то, что он читал, было уже за пределами её понимания. Но это её не пугало, а радовало. Кто-то мудрый сказал, что дети должны быть умнее родителей. И ей было лестно, что у неё растёт такой умный сын. Когда к ним приходили гости — её коллеги или друзья, она с гордостью смотрела на Севу, если он вступал в серьёзные дискуссии со взрослыми, обнаруживая при этом недюжинные знания философии, истории, биологии, физики и много чего другого. Что же она наделала! Она же своими собственными руками упекла его в монастырь!
Эта мысль была так неожиданна и так страшна в своей безупречной логике, что Ольга остановилась и, медленно оседая на ступеньки, тихо завыла. А ведь мама была против. Она пыталась вразумить свою дочь, но куда ей! Разве Ольга когда-нибудь поступалась своим мнением?
Дверь на площадке выше открылась и на пороге квартиры появилась Анна Николаевна. Она как будто угадала, что дочь сидит на лестничной клетке и не может или не хочет идти дальше.
— Лёля, милая, — Анна Николаевна спустилась и села рядом с дочерью. Она нежно обняла её и прижала Лёлину голову к своей груди. Анна Николаевна всегда знала, когда надо помолчать, и она молчала и только гладила Ольгу по голове, а та уже больше не сдерживала себя и всё рыдала и рыдала, и какая-то часть её сознания удивлялась, что слёзы, которые, казалось, уже иссякли, текли с новой силой, будто мамина любовь высвободила всё, что ещё оставалось в сокрытых даже от самой Ольги тайниках её души.
Когда она сказала матери, что не поедет сегодня домой и останется у неё ночевать, благо завтра суббота и не надо идти на работу, Анна Николаевна не возражала. Она лишь сказала, что позвонит Севе, чтобы тот не волновался.
***
На следующее утро Анна Николаевна усадила дочь в гостиной и поставила перед ней чашку с горячим чаем. Та вдруг улыбнулась, и Анна Николаевна поймала себя на том, что давно не видела у дочери ТАКОЙ улыбки — это была улыбка её любимой Лёлечки, та далёкая улыбка, родом из детства, улыбка, от которой им с мужем всегда становилось светло на душе. Анна Николаевна погладила руку дочери, приглашая ту начать говорить.
— Мама, можно я поживу здесь хотя бы несколько дней. Я не могу сейчас видеть Севу. Мне надо успокоиться... если это вообще возможно теперь.
Анна Николаевна понимала, что говорить с дочерью надо очень осторожно — Ольга не была Лёлей, и та мимолётная улыбка из детства не могла её обмануть.
— Лёля, я знаю, что сейчас ничто не может тебя успокоить. Тебе кажется, что ты потеряла сына. Но это только кажется. На самом деле, ты его нашла.
Ольга ошарашенно уставилась на мать, а Анна Николаевна продолжала:
— Помнишь пару лет назад мы ездили в Казань, а оттуда в Свияжск?
Ольга кивнула, не понимая к чему сейчас эти воспоминания.
— А там в Свияжске мы заходили на территорию мужского монастыря. Помнишь?
Ольга была удивлена. Эта поездка состоялась позапрошлым летом, но она ничего не помнила о монастыре.
— Не помнишь, — покачала головой Анна Николаевна, — ты тогда ушла вперёд, а мы с Севой чуть отстали. Из-за поворота нам навстречу вышел монах. Сева шепнул мне, что очень хотел бы поговорить с ним, и когда мы поравнялись, он подошёл к монаху и о чём-то спросил. Я не стала им мешать. Сама знаешь, каким Сева стал за последние годы. Иногда я слушаю его и удивляюсь тому, как глубоко он разбирается во многих вещах. И он неутомим в добывании знаний, как будто поставил себе задачу разобрать на кирпичики весь мир, увидеть его суть и снова собрать всю картину в своей голове. В общем, они стояли и разговаривали некоторое время. Потом монах заторопился по своим делам, а может им нельзя долго разговаривать с мирянами — в общем, он ушёл. А Сева... наш мальчик повернулся и зашагал ко мне, и какое у него было лицо! У него вообще очень светлое лицо, ты знаешь, я имею в виду, как будто свет исходит откуда-то изнутри. А тут... я не смогу описать. Но тогда я почувствовала, что этот разговор не был праздным любопытством, и у меня внутри что-то больно ёкнуло. И когда наш мальчик подошёл ко мне, я спросила его: «Отчего ты так весь светишься?» «Чудесный человек, — сказал Сева. — Какие у него глаза! Представляешь, бабушка, он ушёл в монастырь в 16 лет и ни разу об этом не пожалел». И как-то он так это сказал, что у меня мелькнуло недоброе подозрение, но я испугалась даже мысли об этом, а потому не стала его дальше расспрашивать. А он как будто и сам передумал продолжать, и вскоре мы уже весело болтали о чём-то другом. Но тот разговор не выходил у меня из головы. И чем дальше он отодвигался в прошлое, тем больше я о нём думала. Тот взгляд Севы был взглядом человека не из этого мира. Я стала присматриваться к внуку. И теперь частенько ловила тот же взгляд, когда заставала его за чтением книг по философии и теологии. Мои худшие подозрения начали крепнуть, и однажды я набралась храбрости и в одну из наших встреч спросила у него напрямую, о чём он думает. Сева сначала удивился и хотел сказать что-нибудь обыденное, но потом поймал мой взгляд и прочитал в нём все мои страхи. Я буквально почувствовала, как он их прочитал. Тогда он пересел ко мне на диван, взял меня за руку и, глядя мне в глаза, сказал: «Бабуль, я вижу, что ты догадываешься, и не могу больше обманывать себя и вас с мамой. Но я не знаю, с чего начать. Я не знаю, как сказать вам всё, не причинив боли... А вернее, горя». Я попросила его продолжать, сказав, что невыносимо жить подозрениями, что я хочу знать правду, и лучше раньше, чем позже.
Ольга подняла глаза на мать:
— Ты хочешь сказать, что уже давно знала о его решении? И ничего мне не сказала? Как давно был этот разговор?
— Разве это важно? — Анна Николаевна тяжело вздохнула. — Где-то полгода назад.
— Полгода, — пробормотала Ольга. — Как ты могла ничего мне не сказать?
— Во-первых, это была не моя тайна. Во-вторых, все эти полгода я пыталась понять Севу и надеялась как-то повлиять на него. Ещё надеялась, что, может быть, это какая-то странная форма юношеского максимализма, и этот его настрой со временем пройдёт и уступит место другой увлечённости. Мы с ним много говорили. Я убеждала его, что изучать теологию можно в университете и совершенно не обязательно для этого уходить в монастырь.
— Он не уйдёт в монастырь. Во всяком случае я не буду тем, кто поспособствует этому!
Последнюю фразу Ольга произнесла с угрозой в голосе. Анна Николаевна покачала головой:
— Я теперь знаю Севу лучше, чем полгода назад. Если он действительно решил что-то сделать, он добьётся цели. Мешая ему, ты рискуешь потерять сына.
Ольга криво усмехнулась:
— Я его уже теряю, а потому, как это ни глупо звучит, мне нечего терять. Он не уйдёт в монастырь, пока я могу на это повлиять.
— Делай, как знаешь, но ты не права.
В глазах Ольги сверкнули молнии, а на губах застыли какие-то недобрые слова. Она встала из-за стола и вышла в коридор. Анна Николаевна пошла за ней.
Уже выходя из квартиры, Ольга обернулась и бросила:
— Я потеряла целых полгода, слышишь, полгода!
Анна Николаевна побледнела:
— Ты обвиняешь меня?
— Я не обвиняю. Я просто не понимаю, как ты могла мне не сказать? За эти полгода...
— Дочь, — это слово, сказанное вместо обычного «Лёля», прозвучало, как гром среди ясного неба. Ольга даже умолкла и впервые за много лет посмотрела на мать испуганно, как когда-то в детстве, когда знала, что провинилась.
— Я не хотела ранить тебя сильнее, но раз ты хочешь переложить всю вину на меня, ответь мне на один вопрос — как так получилось, что ты не заметила в Севе перемен? А если заметила, почему ни разу не поговорила с ним начистоту? Ведь он стал другим уже довольно давно. Речь идёт о нескольких годах. Ты помнишь, как он попросил купить ему икону? Ему тогда было лет двенадцать. А потом в те же двенадцать лет он запоем прочитал всю Библию. И тебя это как будто совсем не удивило. Пойми, я тебя ни в чём не обвиняю...
— Ты меня обвиняешь! Ты всегда считала семейное обучение ошибкой. И я не сомневаюсь, что, услышав о решении Севы, ты во всём обвинила меня. Да, мама, я сама во всём виновата! Но я ведь не за этим приходила к тебе! Я приходила за поддержкой!
С этими словами Ольга вылетела из квартиры и, хлопнув дверью, сбежала вниз по лестнице. Она не замечала весеннего пробуждения мира вокруг, чисто выстиранного и пахнущего свежестью неба, игольчатой молодой травы. Для неё всё вокруг было вымазано чёрной краской. Но даже в этом состоянии исступления, когда перестаёшь отдавать отчёт своим поступкам, Ольга заметила, что второй раз за день хлопнула дверью, закрыв её перед своими самыми главными и любимыми людьми в жизни. Осознание мелькнуло и тут же угасло под ливнем раздиравших её мыслей и эмоций.
Куда идти? Где искать помощи? Что делать? Как остановить это безумие? Это не могло, не должно было случиться с ней! И тут на неё серым потоком нахлынули её собственные слова, сказанные в разное время разным людям. Ольга вспомнила, как из разговора с подругой узнала, что дочь одной их общей знакомой уехала за границу и оборвала всякое общение с матерью. Тогда она сказала, что надо было правильно воспитывать дочь и что подобные вещи случаются только в тех семьях, где родители на каком-то этапе теряют связь со своим ребёнком и лишаются его доверия. Так что мать сама виновата в том, что дочь так поступила. Её подруга стала спорить. Она говорила, что не всё в руках родителей, что есть ещё влияние друзей, интернета, других взрослых людей. Поэтому повзрослев, ребёнок может иметь ценности, отличные от родительских. Ольга тогда резко осадила её, сказав: «Надо быть для ребёнка непререкаемым авторитетом, тогда не страшны никакие друзья, не говоря уже об интернете». Она вообще нередко высказывалась подобным образом, в душе считая себя идеальной матерью, а своего сына лучшим тому доказательством.
Ольга остановилась. Она вдруг подумала о маме. Ей ведь так же тяжело от решения Севы. Ведь он уходит от них обеих. И тот, к кому он уходит, не тот, чей авторитет можно оспаривать. И мама права — она правда каким-то невероятным образом пропустила поворот сына к религии. Анна Николаевна видела внука два-три раза в неделю, а Ольга жила с ним. И что могли изменить последние полгода?
Она решила было вернуться и даже пошла назад — сесть в обнимку и вместе поплакать. Но... их слёзы и разговоры ничего не изменят. Говорить надо с Севой. Как говорить? Что сказать? Давить на жалость, на её будущую одинокую старость? Что ещё оставалось? Как ей конкурировать с Богом? В голове всплыл роман «Поющие в терновнике». Главная героиня не выдержала этой конкуренции, несмотря на свою страстную любовь. На что рассчитывать ей — не любовнице, а матери?
*
Ольга вошла в дом. Она так ничего и не придумала. Она даже не знала, чего ей сейчас больше хочется: чтобы сын вышел ей навстречу или чтобы не вышел и она тихо проскользнула к себе. Он вышел...
— Мама, давай попробуем поговорить ещё раз.
Ольга посмотрела на сына — её дорогой мальчик, любимые тихие карие глаза, густые тёмно-русые волосы. Она подошла к нему и погладила по голове. Он поймал её руку, поднёс к губам и поцеловал.
— Как я буду без тебя жить? Я не могу без тебя жить... — прошептала она.
— Мама, но ведь если бы я остался в миру, я бы всё рано раньше или позже ушёл от тебя.
Она молчала.
— Я бы женился, у меня бы появилась другая семья, другие заботы.
— Я надеюсь, я бы осталась частью твоей жизни? Ты бы не вычеркнул меня из неё?
— Но я тебя не вычёркиваю. Родители могут навещать своих детей в монастыре.
Ольга высвободила свою руку:
— Ты предлагаешь мне навещать тебя в монастыре? Рыдать всякий раз при встрече и расставании? Легче умереть, чем терпеть такие муки.
— Но бывают же ситуации, когда людям приходиться расставаться со своими близкими насовсем, без всякой возможности встретиться. Например, секретные агенты, — Сева сделал слабую попытку улыбнуться, — они живут в другой стране годами и вообще не могут видеться с родителями.
— Но ты не секретный агент. Ты не подневолен. То, что ты собираешься сделать, твой свободный выбор. И, — в глазах Ольги блеснула слабая надежда, — если всё так серьёзно, ты же можешь поступить в духовную семинарию. И у тебя может быть семья, дети...
— Мама, ты не понимаешь. Я совершил бы великий грех, создав семью. У меня другое призвание. Я это знаю, — он взглянул на мать, и она впервые за этот день почувствовала его непоколебимость. И теперь реальность происходящего встала перед ней непреступной стеной, и уверенность, что всё ещё можно поправить, ударилась об эту стену и пошла трещинами, словно тонкая яичная скорлупа.
Ольга покачнулась, но Сева удержал её за локоть.
— Мама, пойди присядь. Пожалуйста.
Она уступила его просьбе, чувствуя, что ноги едва слушаются. Сев на диван, Ольга закрыла лицо руками и уткнула локти в колени.
— Где я совершила ошибку? Скажи, когда ты решил?..
— Я не смогу назвать тебе дату или год. Это произошло постепенно. И ты здесь совершенно ни при чём. Это моё осознанное решение, и мне больно слышать об этом как о твоей ошибке.
Ольга убрала руки от лица и посмотрела в глаза сыну. Он тоже смотрел ей в глаза. Они сидели так некоторое время.
— Ничего нельзя сделать, — как во сне сказала Ольга. — Ничего.
— Мама, я не буду тебя обманывать. Ничего нельзя сделать.
— А если я не дам согласия?
— Это твоё право.
Голос Севы прозвучал отстранённо и как будто безразлично.
— Что будет, если я не дам согласия? Ты затаишь на меня обиду?
— Я не обижусь.
Ольга всматривалась в глаза сына, но взгляд Севы был спокоен.
— Тогда, сын, я отказываю тебе в согласии. И я это делаю не потому, что просто использую свою власть. Я это делаю, чтобы дать тебе время всё обдумать. Шестнадцать лет — не возраст для судьбоносных решений.
— Хорошо, мама.
Сева встал и вышел из комнаты, а Ольга осталась сидеть у стола как у разбитого корыта.
«А как я буду жить эти два года?» — этот вопрос бился тяжёлым колоколом в её голове.
Ольга прилегла на диван — нервотрёпка двух последних дней взяла над ней верх, и, словно щёлкнув выключателем, реальность погасла, оставив её блуждать в зыбком мареве сна.
*
Потекли дни. И каждый уходил в прошлое, отрывая кусочек от ещё остававшейся у неё надежды. И каждый умерший месяц утверждал её в неотвратимости расставания с сыном, потому что ничего не менялось. Сева теперь много времени проводил в храме. Он ей не говорил об этом — щадил её чувства, но и не обманывал. Если она прямо спрашивала, где он провёл полвоскресенья, он честно отвечал, что в храме. Ольга несколько раз думала сходить в храм и поговорить с батюшкой. Но не шла. Она не была верующей. И в самом деле, какое сочувствие она могла найти у человека, который думает так же, как её сын? А сострадания ей не нужно. Ещё было стыдно оттого, что ей нет-нет и приходили в голову мысли о том, как придётся признаться друзьям, что сын оставил её. Она знала, что многие в тот момент не испытают сочувствия. Скорее это будет торжество оттого, что и у неё не всё в порядке в отношениях с ребёнком. Все завидовали, что у неё вырос такой удивительный сын — умница и замечательный человек. И когда она высказывалась о промахах других в воспитании детей, друзья молча слушали, признавая за ней право на экспертное мнение. Теперь её авторитет рухнет раз и навсегда. И это будет очень стыдно. Но гордыня отступала на второй, нет, на сотый план перед лицом ожидавшего её горя от расставания с сыном и со всеми планами на его и своё будущее. И не с кем было разделить эту ношу кроме мамы, для которой это будет таким же жизнекрушением, как для Ольги. Но Анна Николаевна как будто смирилась со своей участью и призывала смириться и её. И по мере того, как их совместное настоящее с сыном неумолимо таяло под натиском выталкивавшего его в прошлое будущего, Ольга теряла надежду и всё чаще внутренне соглашалась с мамой.
*
В очередное воскресенье Ольга вошла в комнату сына сразу после того, как тот вернулся из храма.
— Сева, я больше не могу мучить тебя и себя. Я вижу, что оставшийся год ничего не изменит. Я чувствую, что ты не живёшь здесь со мной. Ты живёшь там. Вот, — и она протянула ему бумагу. Сын взял лист и прочёл:
Наместнику Р... монастыря
Игумену Илие
от Пановой Ольги Андреевны
Согласие
Я, Панова Ольга Андреевна, даю своё согласие на то, чтобы мой сын, Панов Всеволод Олегович, поступил трудником в подчинённый Вам монастырь, если Вы дадите ему на то своё благословение.
Ниже стояли подпись и расшифровка.
Сева взглянул на мать — она смотрела на него глазами мученицы. Он закрыл глаза, постоял так некоторое время, а потом взглянул на неё вновь, и в его глазах она увидела тихую любовь и боль за её боль.
— Спасибо мама. Ты не представляешь, как много это для меня значит.
— Сходи к бабушке, простись, а потом собирайся.
Ольга чувствовала, что не вынесет долгих проводов. Она уже развернулась, чтобы выйти, но сын нагнал её и крепко обнял.
— Мама, что бы ты ни думала, я тебя очень люблю. Я буду за тебя молиться. И за бабушку.
— Конечно, — только и смогла прошептать Ольга, вжавшись лицом в грудь сына, чтобы он не видел, как из её глаз покатились крупные слёзы.
Так они стояли — она, словно раненая птица, вздрагивавшая от душивших её рыданий, и он, словно скала успокоения и сострадания.
Ольга вскоре затихла, будто покой передался ей от сына. А он всё не отпускал, словно ждал, чтобы её смятение совсем рассеялось.
Ближе к вечеру Сева ушёл прощаться с бабушкой, а на следующий день, взяв всего несколько вещей, уехал. Ольга согласилась с ним, что будить её он не будет — они оба понимали, что всё уже сказано и выстрадано.
*
Прошло два года. Когда Анна Николаевна вернулась из очередной поездки к внуку, она сказала Ольге, что Сева стал послушником. Они никогда не ездили к нему вдвоём с тех пор, как сделали это однажды. В тот самый первый приезд они обе как будто перестали дышать, когда увидели Севу. Он стал ещё выше и очень повзрослел. Но было до мути в душе тяжело видеть его отрешённость от них, как будто он смотрел на них из другого мира и между ними была непреодолимая пропасть. Они обе слишком хорошо это ощутили и весь обратный путь берегли чувства друг друга, и это было мукой. С вокзала они разъехались по домам и только там дали волю своему горю. Тогда обе как-то одновременно решили, что будут ездить по очереди. Посещение разрешалось два раза в год, и они договорились, что Ольга ездит осенью, а Анна Николаевна весной.
***
Отец Арсений сидел у себя в келье за книгой, когда в дверь постучали. Он поднялся и открыл дверь. На пороге стоял послушник.
— Отец Арсений, к вам приехала бабушка. Игумен Илия благословляет встречу.
Отец Арсений пошёл вслед за послушником к специальному помещению для встреч с родственниками. Приезд бабушки второй раз за три месяца был неожиданным и противоречил порядкам монастыря. Но Игумен дал своё благословение, и для этого должна была быть веская причина.
Арсений вошёл в небольшое помещение, где на скамейке сидела пожилая женщина. Она порывисто поднялась и бросилась бы ему навстречу, если бы это было можно. Вместо этого она ждала, пока он подойдёт к ней, а потом подняла на него глаза, и он увидел в них вселенское горе.
— Бабушка, что случилось? — спросил он, глядя на женщину с любовью.
— Сева, мама заболела. Очень сильно заболела, — и Анна Николаевна протянула к нему руки и, во второй раз вспомнив о порядках, тихо расплакалась, не имея права прижаться к родному, любимому человеку.
Отец Арсений усадил бабушку на скамейку и сел напротив. Разговор их был долгим и тяжёлым.
***
Он ехал домой. За прошедшие семь лет он впервые вышел за стены монастыря, и это было странное чувство. Он долго сам не мог его определить. Единственное, что он знал точно, это то, что это не его мир — его мир остался там, за родными стенами, там, где Бог являлся людям намного чаще, потому что они были к этому готовы и всегда замечали Его присутствие.
Здесь, в миру, было столько ненужного шума, столько неоправданной, пустой суеты, столько пренебрежения к окружающему и окружающим, что, даже если бы Бог вышел на оживлённую улицу или вошёл в вагон поезда, на него мало кто обратил бы внимание.
Когда он подошёл к дому и начал подниматься на третий этаж, его охватила ностальгия — детские воспоминания нахлынули без спроса и захлестнули тёплой волной. Игры и чтение книг с мамой, беседы с бабушкой в дни, когда она приходила к ним. У него было счастливое детство. Он никогда не жалел, что не пошёл в школу. Так уж получилось, что друзей ему заменили книги. Он всегда знал, что так должно было быть, и когда слышал доносящиеся из кухни приглушённые споры единственных двух любимых женщин о том, пора или нет отдавать его в школу, изо всех сил напрягал слух, опасаясь, что победит бабушка. Но побеждала мама, и он был ей за это безмерно благодарен.
Та же дверь, тот же звонок, игравший ту же музыку...
Дверь отворила Анна Николаевна. Она не поверила своим глазам и протянула руки, чтобы обнять внука, но тут же опустила их, увидев взгляд Севы — она так и не научилась держаться от него на расстоянии, и это была вторая мука, на которую они с дочерью были обречены. Иногда Анне Николаевне казалось, что даже расставание не так больно — ты не видишь любимого человека и медленно привыкаешь к этому, но вот эта невозможность обнять его, прижаться к его груди, когда он тут, стоит перед тобой... И только мягкая строгость в глазах внука напоминало ей о появившихся между ними границах.
— Здравствуй, бабушка. Игумен благословил меня проведать вас. Мама у себя? — спросил он, и Анна Николаевна кивнула. Тогда Сева прошёл к комнате матери и тихо отворил дверь. Из комнаты пахнуло лекарствами. Он перешагнул через порог, подошёл к постели, бесшумно присел на стул и взял в свои ладони мамину руку, которая безвольно свисала с кровати.
Ольга медленно повернула голову и тихо вскрикнула.
— Это я, мама. Меня отпустил игумен. Я буду с тобой, пока тебе не станет лучше.
— Тогда пусть мне никогда не станет лучше, — не дав себе подумать, прошептала она.
— Не говори так, — Сева с нежностью смотрел на мать, — тебе обязательно станет лучше. Но после того, как это произойдёт, ты должна будешь дать мне обещание.
Ольга пила глазами своего мальчика. Она давно не видела его так близко. Она забыла, как ощущается тепло его рук, а теперь вспомнила, и ей было всё равно, что он делает или говорит, лишь бы был здесь, рядом с ней.
— Что я должна пообещать тебе? — спросила она.
— Ты дашь мне слово, что начнёшь жить. Я не могу забрать тебя в свою жизнь и не могу разделить твою. Для этого нужен другой человек. Тебе всего сорок пять лет. У тебя впереди большая счастливая жизнь. Я это знаю. Верь мне. И когда ты выздоровеешь, он найдёт тебя. Только не запирай дверь в свою жизнь. Именно это я прошу тебя пообещать — что ты оставишь дверь в свою жизнь открытой.
Ольга слабо улыбнулась и хотела возразить, но Сева остановил её движением руки.
— Не надо, мама. Просто верь мне и не запирай дверь в свою жизнь. Ты можешь ничего не говорить. Просто кивни.
Ей, похоже, ничего не оставалось, и она кивнула.
— Я вижу, ты измучена. Поспи, — и, едва она замотала головой, он добавил, — когда проснёшься, я буду здесь. Спи, потом поговорим.
Она доверчиво закрыла глаза. Болезнь сделала её послушной, да и сил у неё сейчас совсем не было. Неожиданная радость обещала новую боль, о которой сейчас не хотелось думать. Она поддалась его воле и как-то необычно легко заснула.
***
Проснулась она уже утром. Что-то изменилось, и в первый момент Ольга не поняла, что именно. Потом она вспомнила, что вчера приехал Сева, и сотни острых иголочек страха впились в её тело при мысли, что ей это только приснилось. Но в этот момент за дверью послышался тихий разговор двух любимых людей — Анна Николаевна уговаривала Севу поспать, а он говорил, что в монастыре привык вставать в пять утра и спать уже не будет.
Ольга села на кровати, и только тут поняла, что было не так — она уже несколько месяцев не садилась сама. Для этого ей требовалась мамина помощь. Не понимая, что происходит, она опустила ноги с кровати, нашарила тапочки и встала, опираясь о сиденье стула. В этот момент дверь распахнулась, и на пороге появилась мама, а за ней стоял Сева. Ольга только успела подумать о том, что у сына воспалённые глаза — уж не температура ли — как комнату огласил крик Анны Николаевны:
— Ты что делаешь! Ты же упадёшь! — и, буквально подлетев к дочери, она подхватила её под руки.
Ольга подняла на мать удивлённые глаза, а потом перевела их на Севу, и на её лице взошла улыбка:
— Не упаду, — сказала она, будто слыша свой голос со стороны и удивляясь ему, — отпусти меня, не бойся. Пожалуйста, отпусти. Я давно не стояла так крепко на ногах.
Анна Николаевна оглянулась на внука, ища поддержки, но Сева только молча кивнул, и она сделала, как он хотел.
Ольга сделала шаг — ещё до того, как сделать его, она знала, что сможет, знала, что сможет ещё и ещё. Её спина почувствовала внутреннюю опору, и она выпрямилась и расправила плечи.
— Пойдёмте завтракать, — сказала Ольга, глядя на ошарашенную, ничего не понимающую Анну Николаевну.
Она прошла мимо матери и вышла из комнаты. Анна Николаевна и Сева отправились следом.
***
Прошла неделя. За это время Ольга побывала у всевозможных врачей, сдала уйму анализов, сделала КТ и много чего другого. Результаты поразили всех, кроме неё самой — она знала, что выздоровела. Она выздоровела за одну ночь — ту ночь, когда к ней вернулся сын. И в тот день, когда Сева заговорил об отъезде, Ольга рассказала ему о своей тайне — его возвращение и его любовь чудесным образом излечили её. Он прочёл в её взгляде продолжение этой мысли и закрыл глаза. Прошло семь лет, а она по-прежнему считала, что главное решение его жизни можно отменить. Она по-прежнему его не понимала.
*
Утро следующего дня неизбежно наступило. Ольга открыла глаза и увидела маму. Та сидела рядом на стуле и с тревогой смотрела на дочь.
— Мамочка! — улыбнулась Ольга. — Ну что же ты всё боишься? Пора уже свыкнуться с тем, что я здорова. Я знаю, это чудо. Но любовь творит ещё не такие чудеса, — и с этими словами она села на кровати и обняла Анну Николаевну.
Они сидели некоторое время прижавшись друг к другу, а потом Анна Николаевна тихо сказала:
— Сева уехал. Он не дал мне тебя разбудить.
— Что? — вскрикнула Ольга и отстранилась от матери.
— Он просил передать, что благодарить за выздоровление ты должна не его. И ещё сказал, что взял с тебя слово, и это слово ты обязательно должна сдержать.
Ольга как-то вся погасла и безжизненно легла обратно на постель.
— Лёля, доченька, послушай меня, пожалуйста. Всю ту первую ночь после приезда Сева провёл у себя в комнате за молитвами. Я знаю это, потому что очень плохо спала — наверное от перевозбуждения — и несколько раз вставала — то в туалет, то выпить успокоительное. И каждый раз я видела приглушённый свет в его комнате и слышала, как он молится. Он просил о твоём исцелении, — Анна Николаевна замолчала, готовясь сказать самое главное. Набрав воздуха, она продолжила:
— Мы все в разной степени верим в возможность чуда, но, когда оно происходит, большинство из нас находят ему сколько угодно объяснений или доказательств его нечудесности.
Анна Николаевна знала, что была свидетельницей настоящего чуда, и хотела, чтобы Ольга это тоже знала.
— Не его приезд исцелил тебя и даже не его молитвы. Я знаю, что ты совсем не веришь в Бога, но это не помешало Ему поверить в тебя. Пора уже понять своего сына, пора уже принять его выбор, пора уже начать жить своей жизнью, а не призрачными вредными надеждами на то, что однажды он разочаруется и вернётся к нам.
Ольга повернула голову на подушке и взглянула на мать убитым взглядом.
В этот момент раздался звонок в дверь.
— Это он! — вскрикнула она, просияв и садясь на кровати. — Он вернулся!
Не зная, что и думать, Анна Николаевна бросилась открывать. Она почти сразу же вернулась, присела рядом с дочерью и обняла её.
— Я поняла, мама. Это не Сева, — сказала Ольга бесцветным голосом.
— Лёля, — неуверенно начала Анна Николаевна, — не знаю, рассердишься ты или нет, но я забыла тебе сказать. Вчера, когда ты уже легла, звонил Артём.
Ольга непонимающе взглянула на мать.
— Какой Артём?
— Ну, у нас один Артём, — улыбнулась Анна Николаевна, — Савельев.
— Тёма? Из Австрии звонил? — наморщила лоб Ольга.
— Сказал, что работу в Австрии закончил и на прошлой неделе вернулся домой.
— Серьёзно?
Анне Николаевне показалось, что голос Ольги потеплел.
— Очень серьёзно... потому что он у нас в гостиной. Тебя дожидается... с конфетами и цветами.
— С ума сошёл, что ли? — Ольга выразительно посмотрела на мать. — И к тому же я в таком виде... скажи ему, что как-нибудь в другой раз.
— Мне неудобно. Я вчера предложила ему к нам заглянуть. Кто же знал, что он сделает это почти ни свет ни заря, так что я и предупредить тебя не успею.
— Так это ж Савельев, мама. Ты что, забыла?
Анна Николаевна улыбнулась — Олин сокурсник, смешной парень. Кто бы мог подумать, что из него выйдет талантливый журналист-международник.
— Как его забыть? Не забыла. Потому и прогонять не буду. Если хочешь, иди прогоняй сама.
— Мам, серьёзно, зачем всё это? — Ольга укоризненно взглянула на мать.
— Я не знаю, — пожала та плечами, — наверное, зачем-то. Но уж если ты так настроена, пойду извинюсь.
Анна Николаевна встала и вышла из комнаты, а Ольга снова легла и отвернулась к стене. И вдруг она отчётливо услышала голос Севы: «Верь мне и не запирай дверь в свою жизнь». Ольга вздрогнула и приподнялась на постели. Она повернулась к двери, но дверь была закрыта.
— Артём, прости, дорогой, но Оля не готова сейчас к встрече. Она только встала. Ну ты же знаешь нас, женщин. Мы не появляемся на людях, не приведя себя в порядок.
— Я всё понял, — с грустной улыбкой отвечал Артём, — но цветы, духи и конфеты обратно не понесу. Что ж, значит, так должно быть.
С этими словами он поднялся и вдруг, глядя через плечо Анна Николаевны, расплылся в счастливой детской улыбке. Ничего не понимая, та обернулась. В дверях гостиной стояла растрёпанная Ольга.
— Оленька, — почти прошептал Артём, взял из рук Анны Николаевны букет роз и, сделав три шага, протянул их обескураженной Ольге.
Нина Кромина.
Лиза и я.
Когда-то давно Лиза была моей женой.
Я любил её светлую и прекрасную – глаза, волосы, тонкую, чуть заметную жилочку на виске, спрятанные под кожей нежно-жёлтые веснушки, на которые не мог наглядеться, лёгкую походку, изящный изгиб талии, стройные ноги. Мне всё в ней казалось удивительным – и маленькие, какие-то детские руки с тонкими лепестками ногтей, и запястья, и голос.
Наша дочка, Леночка, больше похожа на меня, только веснушки, едва заметные под тонкой кожей, у неё Лизины.
В те времена, о которых я сейчас вспоминаю, мы жили вместе с Лизиной мамой, Анной Ивановной. Она почему-то невзлюбила меня с первого взгляда, и я часто видел, что она смотрит в мою сторону с неприязнью и обидой. Иногда на кухне она шептала что-то Лизе и до меня доносились обрывки их разговоров:
- Посмотри, он выпил весь компот, даже дочери ничего не оставил.
- Мама, он же с работы усталый пришёл, пусть…
- Весь вечер от телевизора не отходит, ни со мной, ни с дочкой – не слова.
- Мама, у него на работе неприятности. Пусть полежит, а с Леночкой он завтра в музей сходит.
- А в магазин кто? Мне что ли опять тащиться?
- Они из музея придут, мы с ним вместе и сходим. Ты не волнуйся.
- Я то не волнуюсь, а где твои глаза были – не знаю. Доченька, я тебя люблю, брось ты этого своего Игорька, не нравится он мне.
- Игорь меня тоже любит и я его.
- Нет, я тебя больше люблю. Открой глаза, дочка, открой. Или ты слепа?
Иногда моё терпение лопалось и я орал:
- Анна Ивановна, Вы опять Лизу против меня настраиваете?
- Ты, кажется, телевизор смотришь, вот и смотри.
- А Вы не указывайте.
- А ты, а ты…
Вот так. Лиза же металась между нами и иногда плакала. А Леночка, ей тогда и трёх лет не было, подходила ко мне, брала за руку и молча стояла рядом.
По ночам я упрашивал Лизу снять квартиру. Она долго не соглашалась. Всё спрашивала:
- А как же мама?
- Что мама? Будешь к ней в гости приходить, одна, с Леночкой.
Однажды она согласилась.
Машина пришла вовремя. Мы с Лизой вынесли чемоданы, коробки, стали грузиться.
Погода в тот день была противная, моросил дождь. Леночка стояла рядом с соседями, которые вышли на прогулку со своей собачонкой, не знаю какой породой, но из тех, мелких, которые лают тонко и пронзительно.
Вдруг дверь в подъезде распахнулась и выбежала Анна Ивановна, в халате, в шлёпках на босу ногу. Она бросилась к Лизе, упала перед ней на колени, прямо в лужу, обхватила её руками:
- Доченька, не бросай, доченька.
В окнах появился народ, залаяла собака, остановились прохожие.
Лиза заплакала.
- Поезжай один, ирод, - закричала тёща, - не пущу, Лизонька, не пущу, Лизонька не бросай, я ведь твоя мать.
Она обнимала Лизу всё крепче и крепче.
Я видел, что Леночка хотела подойти ко мне, но соседка взяла её за руку и она остановилась.
Я уехал один. Вечером долго ждал, когда придёт Лиза…
Только давно это было.
А вчера я встретил её в метро. Всё также на виске билась синяя жилка, лицо было грустным и каким-то отрешённым. Она, конечно, узнала меня, но разговор поддерживать не стала, извинилась и на первой же остановке вышла из вагона.
А с Ленкой мы друзья, она часто заходит ко мне и иногда остаётся ночевать, тогда я подхожу к ней и смотрю в её родное лицо с нежно-жёлтыми веснушками.
Елена Вадюхина
Мама
Мы стояли с мамой на мостике через маленькую речку, и не могли оторвать взоры от развевающихся водорослей в быстром течении чистой воды. Мне казалось, что они танцуют пор де бра, изгибаясь в ритме и следуя потоку, и в то же время я видела в отражении глади воды небо, прибрежные деревья и нас с мамой. А там под водой раскрывался другой удивительный мир: камешки, ракушки и веточки на дне реки, и даже стайки маленьких блестящих рыбок. Мне так хотелось запечатлеть это волшебство на картине, но мне никогда не передать на бумаге этот многоликий мир, хотя я и рисовала лучше всех в классе. Вот в танце я смогу попробовать, даже слышу музыку в журчании воды. Но это потом, а сейчас я стояла и открывала для себя впервые за мои десять лет такое чудо. Мама не торопила. Она всегда чувствовала красоту и меня понимала. Тогда я впервые приехала из Минска в деревню к родственникам. Деревенская природа с её запахами, цветами, пением птиц, кукареканьем и мычанием казалась мне удивительной.
Это утро на мостике 22 июня 1941 года я запомнила на всю жизнь. Когда мы вернулись в избу, я одела свои балетки и танцевала, напевая мелодию, рождающуюся в голове, а мама смотрела и аплодировала. Замечаний она мне не делала, просто любовалась танцем. Какая у меня была красивая мама! Длинные золотистые волосы она не собирала, как в городе, в пучок, а заплетала в косу, в то утро я вплела в неё незабудки. Мамины ясные добрые глаза тоже как незабудки, голубые, особенно в солнечный день, когда она поднимала их к небу, были самыми прекрасными глазами на свете. Я на неё совсем не была похожа, вся в папу, которого мама считала самым красивым мужчиной на свете. Но я не была самой красивой девочкой на свете, у нас в классе были девочки гораздо красивее. У меня тёмные вьющиеся непослушные волосы, которые мама с трудом расчёсывала. Они всегда торчали во все стороны, завуч как-то остановила меня, когда я пришла с ленточкой, повязанной вокруг головы, и строго велела заплетать косички, только непонятно, как можно заплетать такие короткие волосы.
Мне кажется, я никогда в жизни не танцевала с таким вдохновением, как тогда на чистых досках деревенской избы. Мама присоединилась к танцу как партнер – принц в балете, и делала со мной поддержки и даже поднимала меня высоко. Вот такой сильной была мамочка! Мой танец прервала соседка, громко постучала и с порога спросила, слушали ли мы радио, словно молотком ударила – известила о войне. Весь день мы с напряжением слушали радио, ожидая, что вот-вот объявят, что немцев уже прогнали, что это какая-то провокация, ведь только недавно нам говорили, что войны не будет, у нас пакт о ненападении, и еще мы твердо знали, что наша армия самая непобедимая. На следующий день мама сказала, что мы должны возвращаться домой к папе, но автобус не
пришёл, и мама, поймав военную машину, напросилась поехать с ними сторону Минска. Когда машина остановилась, им надо было связаться со штабом, для дальнейших распоряжений, мы отошли с мамой в лес справить нужду, и там увидели первую землянику на поляне, я обрадовалась, стали собирать, мама хоть и торопила, но тоже сорвала несколько ягод. Когда мы вернулись, машины уже не было, видимо военные получили по рации срочный приказ, наш чемодан с вещами уехал в машине. Так мы остались без денег, документов и вещей, и отправились в Минск пешком. Мама говорила, что папу могут призвать в армию, и нам надо обязательно быстрее добраться до дома. Я так устала, что заснула голодная в стоге сена. Рано утром мы тронулись в путь, мы всё еще верили, что немцы получат по зубам. День был солнечным, вокруг звенели птичьи песни, мама меня успокаивала, что осталось до города немного. И тут мы стали слышать приближающийся в небе рёв, непохожий на ровный гул наших самолётов, небо потемнело от немецких бомбардировщиков. И вскоре стал слышен отвратительный свист падающих бомб, грохот взрывов, город запылал от пожаров. Видимо горели нефтяные цистерны, потому что по небу летели чёрные огромные хлопья, как птицы смерти. Налёты произошли ещё два раза, а мы сидели в лесу, время тянулось бесконечно, домой отправились только в темноте. Противно пахло гарью, повсюду валялись обезображенные трупы. Мы уехали из красивого чистого города, а вернулись в смрад. От ужаса я закрывала глаза. Моё беззаботное детское счастье сгорело вместе с нашим домом. Посреди пожарища на месте дома словно чудовище грозной пастью с догорающими головешками смотрела воронка. Мама запретила мне подходить близко. Видимо, она нашла какие-то останки отца и оберегла меня от этого ужаса. Но я этого тогда не поняла и долго надеялась, что папа нас найдёт. Папа работал в ночную смену, верстал газету, а утром отсыпался. Видимо, он погиб, не успев выбежать. Мама тогда около догорающего пепелища сильно сжала мою ладонь, будто боялась, что я могу потеряться, и мы помчались к моим дедушке и бабушке. Там тоже дом был разрушен, потом мы бежали к маминой подруге тёте Зое, а ноги у меня были словно у ватной куклы, я как-то их тащила, но будто они были и не мои. Слава Богу, дом стоял целым, и мамина подруга нас приютила. Я заснула на разостланном одеяле, даже не умываясь, в доме не было ни света, ни воды, не работала даже канализация. Ночью приснился дикий кошмар с трупами, я проснулась и не могла найти выхода, думая, что меня завалило в подвале, я закричала, перепугав всех домочадцев и соседей. Ещё много-много лет мне снились такие страшные сны.
Следующие три дня, когда начинались бомбардировки, мы бежали в ботанический сад, прятались под ёлками. Вечерами мама искала родственников, а я спала на одной кровати с маленьким сыном тёти Зои.
Когда начали грабить мясной комбинат, мародёров расстреляли на месте, сосед тёти Зои по квартире пьянчуга Стёпка чудом уцелел, а когда через час, уже не стали охранять склад, он притащил домой целый мешок копчёной колбасы и окорока. Из его комнаты доносился аппетитный запах, есть хотелось ужасно, ведь магазины не работали, а он не дал нам ни кусочка. Муж тёти Зои тоже притащил на следующий день мешок муки и мешок гороха, и они потом нас здорово выручили, и даже пьянчуга обменялся с нами на окорок, всё равно бы он испортился. Бабушка и дедушка, и мои тёти, и дядя, и двоюродный брат оказались живы, но жить им было тоже негде. Они ушли пешком в деревню, откуда мы ушли, но это значило, что они шли навстречу немцам. А что им оставалось делать, где жить? Уехать из города было невозможно. Вокзал был разгромлен, автомобили уже уехали. К тому же у мамы не было денег. А на шестой день войны в город вошли немцы. Они стали хватать мужчин прямо на улице, схватили, видимо, мужа тёти Зои, он домой не вернулся, их всех отправили в концлагерь. Тётя Зоя напрасно рвалась к колючей проволоке, их отгоняли прикладами. Оттуда доносились страшные стоны. Без мужчины в доме мы стали беззащитными перед обнаглевшим пьяницей, напивавшимся награбленной водкой. Он стал приставать к маме, и в ответ на её отказ, требовал, чтобы мы проваливали.
Немцы устроили перепись населения. На всех столбах приклеили приказ о переселении евреев в гетто, откуда выселили других жителей. Мама не хотела, чтобы немцы узнали, что я наполовину еврейка, и она надевала на меня косынку, чтобы не были видны чёрные кудри. Документов у нас не было, и поэтому мама могла сказать, что я белоруска и по матери, и по отцу. Так бы и было, если бы не Степан. Он донёс на меня. Сам он побежал устраиваться в полицаи. За мной пришли, чтобы отправить в гетто, мама умоляла их не забирать меня, ведь у ребёнка там не будет никаких взрослых, чтобы позаботиться о нём, но они и слушать не хотели. Жандарм хлестнул плёткой маму по руке, но она даже и глазом не повела, и крепко держала меня, тогда он меня ударил, очень больно, до крови. Тогда мама сказала, что она тоже отправится со мной в гетто. Маме было приказано пришить себе и мне, как всем евреям в гетто, на груди и спине жёлтые матерчатые латы в виде шестиконечной звезды. С собой тётя Зоя дала нам мешочек муки и гороха, постельное бельё, два старых одеяла, два платка и две кофты, кое-какую посуду.
Все дома в гетто были уже заняты. Мы долго не могли найти себе пристанище, пока не набрели на окраине полуразрушенный дом, в нём чудом сохранилась на первом этаже одна комната, заваленная при бомбёжке штукатуркой и осколками стекла. Но было сухо, значит, крыша не протекала, или вода не просачивалась на нижний этаж. Разбитые окна мы закрыли фанерой, коврами и занавесками.
Каждый день мама отправлялась вместе с другими взрослыми на работу с рабочими колоннами, немцам надо было восстанавливать разрушенный город, на обед им давали баланду и кусок хлеба. Те, кто узнавал маму, бывшую пианистку, пока она шла с колонной, иногда ей что-то украдкой подавали: или свёклу, морковку, картофелину или яблоко, хотя и самим-то есть было нечего. Тётя Зоя передала мне платья от бывшей маминой ученицы. Один надзиратель угостил как-то маму засохшими конфетами, говорил, что посылку получил. Какое-же было удовольствие пить чай из листьев липы с конфетами. Я тогда думала, что даже немец не мог устоять перед маминой красотой.
Я ожидала маму в полуразрушенном доме, убиралась, рассматривала журналы и делала экзерсис, держась за подоконник у полусохранившегося окна. Я непременно должна была стать балериной. Мама мне твердила, что наши войска нас скоро освободят, и я в любой момент должна быть готова к продолжению занятий хореографией. Я уставала от занятий и засыпала. Выходить на улицу мама запрещала, эти полицаи были настоящие садисты, получившие безграничную власть. Но мне не хватало света, и я выходила во двор собирать подорожник, сначала лечила им рану на руке, а потом стала делать из него салат, под завалами в подвале нашла чудом не разбившуюся банку с маслом. Во дворе я подружилась с девочкой Идой. Она много читала, сидя в зарослях сирени, где её не видно было полицаям, и мне нравилось слушать, как она пересказывает книги, даже интереснее, чем самой их читать. Мне уже было не так одиноко и тоскливо днём без мамы. А потом началось самое страшное. Не все уходящие утром на работу, возвращались назад, некоторых гнали на расстрел. Мама мне этого не рассказывала, но я узнала от Иды, а потом и её маму убили. Мою подружку мама взяла к нам. Теперь маме надо было прокормить двух детей. Ида поделилась со мной чулками и ботинками, но было всё равно холодно. В разрушенном доме мы нашли какое-то взрослое пальто, и я сидела в нём дома. Если раньше мама ещё думала, что мы можем где-то жить в городе, то с двумя еврейскими детьми всё стало сложнее. Мама искала выход, как бы нам сбежать, но куда? Немцы уверяли, что они уже заняли Москву и Ленинград. Безысходность проникла в сердце Иды, и мне стало невероятно сложно поддерживать мою подружку, но мама всеми силами заставляла нас верить в то, что мы выберемся живыми. А я верила маме. А тем временем на ноябрьские праздники на нас обрушился погром, евреев ловили как зверей и вели на расстрел. Мы сидели ночью втроём за грудами кирпичей и дранки в развалившейся части нашего дома, мне ужасно хотелось кашлять, я конечно простудилась в холодном доме. Мама зажимала мне рот, а я твердила про себя стихи Пушкина, мне так легче было сдержать кашель. Облавы продолжались несколько ночей. Соседи прятались по чердакам или между
перегородками в стене. Днём тоже иногда слышались выстрелы, а двор леденящей острой болью пугал меня лужами крови. Когда мама утром уходила с колонной на работу, мы боялись, что её убьют. Мы выросли как все советские дети атеистами, но я придумала какую-то свою молитву, и повторяла её вновь и вновь. Становилось легче. Ида иногда бледнела и начинала дрожать, мне стоило большого туда её успокоить. Она даже читать перестала, да и невозможно стало осенью разглядеть текст в полутёмной комнате. Пока немцы не ходили по домам, и нам не надо было скрывать, что в доме кто-то живёт, мы сжигали в печке книги, найденные на развалинах, чтобы вскипятить воду. Попив горячего чая, заваренного из веточек, мы ложились под одеяла, и я, как Шехерезада, рассказывала подружке длинную-предлинную сказку о двух девочках – царевне Иде и её танцовщице, попавших в плен к чудовищам. Мои героини делали подкоп, спускались по веревочной лестнице и каждый раз оказывались ближе к свободе. Так я лелеяла надежду на побег для Иды, но она как-то после сказки спросила меня, как бы я хотела умереть: в яме на расстреле, в машине от газов, о которых мы узнали от соседей, замёрзнуть зимой или от голода. «Никак, − ответила я, − мы убежим». А она мне в ответ: «Значит в гестапо, тебя поймают, там и кожу отдерут от мяса, мне Борька рассказывал, его мать там убиралась. За что они нас мучают? Что я им сделала?». «Да, просто, гады. Всё равно мы убежим. Только ты никому не говори». Ида опять задрожала. А внутри меня тоже заныла безысходная тоска, неужели она права?
И вот наконец мама встретила в городе певицу, которой аккомпанировала до войны, та обещала ей помочь. Она выступала в немецком клубе и могла свободно передвигаться по городу. Как я узнала позже, она работала в подполье и через год её замучили в гестапо. А тогда она помогла нам. Договорились, что, возвращаясь из клуба, она пройдёт мимо ограждения гетто с немцем-аккомпаниатором, который был хоть и военный музыкант, но вполне мирный интеллигентный тихий человек. Она ему скажет, что перебросит своей подруге белоруске, попавший в гетто из-за дочери, бутерброды, а внутрь свёртка она тайно от немца положит кусачки. Мы должны будем дождаться полной тишины на улице, перерезать проволоку, приподнять её, перелезть и снова закрепить, предварительно спрятав кусачки в листьях под кустом. Кусок проволоки для закрепления она тоже положит. Потом мы должны будем добраться до одного дома метров за 50 от проволоки. Там в подъезде нас будет ждать проводница и отведет к партизанам. Так мы узнали, что появились партизаны. В то время ещё не было активной партизанской войны, и мы не знали, куда бежим и какие испытания нас ждут. Но своим детским сердцем я твёрдо верила, что мама нас спасёт, и это было главным. О том, что наш побег опасен, и нас могут схватить в гестапо, о котором рассказывали ужасы, я почти не думала. Я
знала, что надо слушаться маму, и всё будет хорошо. Я постоянно говорила ободряющие слова Иде, обнимала её, и она даже улыбнулась мне.
В условленном месте мы нашли под кустом свёрток с кусачками и бутербродами. Лёжа под кустами на листьях, покрытых мокрым снегом, мы ждали удобного момента для побега, с той стороны были слышны то голоса, то шаги. Неужели не получится? Мы с Идой набросились на бутерброды, до сих пор помню вкус настоящего свежего хлеба с салом. Наконец, наступила тишина, мы ещё подождали немного, хотя каждая секунда казалось вечностью, и сердце, казалось, билось громко на всю улицу. Мама перерезала проволоку, приподняла её, вылезла, а вслед за ней и мы. Потом скрепила концы заготовленным куском проволоки. Мы шли по слякотной мостовой, осторожно ступая, тихо. Добрались до нужного дома, проводница нас уже заждалась, одета была как крестьянка, в шали и длинной юбке. Ночь была тёмная. Мы быстро шли за проводницей, шествие замыкала мама. И вдруг услышали крики немцев, женщина сказала: «Бежим!», мы бежали изо всех сил, сзади доносилась стрельба, бежали долго и так быстро, что у меня перехватило дыхание в горле, было так больно, что казалось, ещё секунда, и горло взорвётся. Только бы не поскользнуться, – неслось в голове. Остановились под какими-то корявыми деревьями. И только тут я увидела, что мамы рядом с нами нет. Как же мне стало страшно, даже страшней, чем тогда ночью на развалинах, когда немцы заглянули туда, и стреляли в тёмный угол, страшнее всего на свете. Я хотела бежать обратно, но наша проводница схватила меня за плечи и твёрдо сказала, что идти обратно нельзя, нас поймают, в гестапо замучают или сразу расстреляют.» «Ну и пусть, − кричала я шёпотом, − я без мамы жить не хочу!» Мне хотелось кричать во весь голос, но я не могла выдать нас, тут же ко мне подкатился кашель. Я закрыла себе рот, хотя всё мое худенькое тело сотрясалось от отчаянного кашля и рыданий. Проводница прижала меня к груди и прошептала: «Ты ей не сможешь помочь, твоя мама белоруска. Если она жива, её отпустят, а вот если ты придёшь, то будет всем хуже, и маме. Кожу сдерут…живьём». Но я понимала, что, если мама не добежала, значит её убили или тяжело ранили. Я хотела это сказать, но кашель не позволил. Слёзы впитывались в колючую шаль женщины, а я обречённо затихала. Я подняла глаза на Иду, словно ища у неё поддержки и совета и увидела, что её опять трясёт. Я вдруг по-взрослому осознала, что она без меня не выживет, что я теперь старшая, я ей вместо мамы, хотя и младше её, я обняла подружку, заканчивая всхлипывать и стараясь согреть дрожащее тельце. Я должна стать такой же сильной как мама. Но как же мне было беспросветно больно внутри, чрез многие года я помню эту леденящую боль. Проводница крепко взяла нас за руки и твёрдо сказала, что мама хочет, чтобы мы остались живыми и ушли к партизанам.
Больше я маму не видела, и ничего не узнала о ней. Ничего! У меня не осталось ни фотографий, ни маминых вещей. Только память, жгучая память…Если бы мама не ушла со мной в гетто, и не вывела оттуда, меня не было бы в живых. В гетто уничтожили почти всех, детям в детском доме перерезали горло. Если бы она не поддерживала меня верой в освобождение, я бы тоже умерла от голода, холода и постоянного страха. Если бы она не доедала каждый раз, отдавая нам с Идой хлеб и принесённые гостинцы, я бы тоже не выжила. Если бы она вскрикнула на тёмной улице, когда в неё попала пуля, мы бы остановились и погибли. Значит, она до последнего мгновения своей жизни спасала меня. До сих пор я вижу сны, когда мама находит меня, а я спрашиваю, где же она была так долго. И как-то она ответила, что молилась за меня все эти годы.
Как-то уже взрослой я оказалась на мостике на маленькой речке, похожей на ту речку июньского утра сорок первого года, и водоросли также исполняли свой таинственный танец, и также пахло речной водой, прибрежными цветами, звенела песня жаворонка. Меня охватила тягучая неукротимая боль. В такие минуты мы знаем, где у нас душа, только она может так болеть от невосполнимой утраты. Всё также бежит поток воды, устремляясь в большую реку, а из неё в море, чтобы раствориться когда-то в океане... И таким же потоком бежит река времени и где-то там, в этом потоке, унеслось моё детское счастье, чтоб оставить в воспоминании болезненной точкой самые счастливые минуты детства. Солнечные блики от воды играют на маминых щеках. Она мне улыбается и говорит, что хочет увидеть мой танец. Я помню мамины слова, слышу родной голос, но кажется, это не её, а мой голос, я не помню маминого голоса…. Время унесло его в своем потоке…
