Юлия Великанова
Родилась в Москве в 1977 году.
Окончила ВГИК (экономический факультет), Высшие Литературные Курсы при Литинституте им. Горького (семинар поэзии) и Курсы литературного мастерства (проза).
Поэт, редактор, публицист.
Шеф-редактор Литературного проекта www.Pechorin.net.
Член Московской городской организации Союза писателей России (с 2010 года).
Участница Литературного объединения «Точки» при Совете по прозе СП России и
Литературной мастерской «Личный взгляд» Л. Вязмитиновой.
Автор сборника стихотворений «Луне растущей нелегко…» (2016)
Соавтор сборника стихов «Сердце к сердцу. Букет трилистников» (с А. Спиридоновой и В. Цылёвым) (2018)
Рассказы опубликованы в сборниках ЛИТО «Точки» (2019, 2020).
Организатор литературно-музыкальных вечеров.
Воспитывает трёх дочерей.
Адрес: 1129323, Москва, проезд Русанова, дом 35, кв. 25.
Тел. 8910 4700601,
E-mail: jul_vel@mail.ru
ЧТО-ТО СЧАСТЛИВЕЕ СНА…
Женщина, похожая на бомжа, в медицинской маске, надетой по всем правилам, спит в маршрутке. На заднем ряду, откинувшись в кресле.
Маршрутка пробирается по заснеженному большому городу. Сквозь микрорайон, ещё недавно малонаселённый и тихий, а теперь – сутолочный, судорожный, в стройке и сужениях. На дороге круглые сутки тесно. Здесь и станция метро, и МЦК. Многим нужно сюда попасть, вот и толкаются.
Упрямый голубенький газик маршрутки прокладывает свой путь – сквозь позёмку и темень, мимо горящих фонарей и сверкающих гирлянд во всех витринах и витринках, в окнах и окошках.
Ничего этого женщина-«бомж» не замечает, не видит. Она видит сон...
Зима! Мальчик лет шести делает «окошко» в замороженном стекле маршрутки: дышит на стекло, растирает ладошкой, прижимает по одному пальцы – выходят отпечатки-проталинки. Это мама Поля недавно ему показала. Детство.
С задних сидений вдруг запахло лакричными леденцами. Полина никогда их не любила, но хорошо помнит металлические коробки, квадратные, или круглые – эти поглубже – все с рисунком на крышке. Так пахнет детство. Оказывается. Сыну, пока едем, рассказала. Он принюхался, улыбнулся.
Или скраб для тела «Фитобаня». В гостях у мамы с бабушкой, в ванной за мытьём рук Полина понюхала содержимое баночки – хвойный аромат. Кажется, пихта. Припомнила, как в детстве они с мамой растворяли в полной ванне палочки смоляные черные – память оживает этим запахом: тогда тоже была пихта.
Сегодня детство машет Полине лапой, лапой пихты сибирской с маслом кедровых орешков.
Вот красный светофор сменился зелёным, и маршрутка, высвободившись из пут перегруженного перекрёстка, вдруг помчалась по ровной, свободной дороге, и скоро-скоро все уже будут на месте, в своих тёплых домах. Почти все.
На правом переднем сидении – Андрей. Он ни о чём не вспоминает. Только об Аське думает, о жене. Вперёд смотрит, на дорогу, с надеждой. Везёт передачу в ковидный госпиталь. Это на ВВЦ, самый большой павильон. Временное пристанище и спасение.
Напротив выставки киностудия имени Горького, а дальше по улице – жилой дом. Туда и едут Полина с сыном, навестить маму-бабушку и бабушку-прабабушку.
Мимо стройки, мимо ковида, мимо детских воспоминаний…
Маршрутку сильно качнуло. Или слишком глубоко уснула женщина-«бомж» – голова её вдруг одним рывком упала вперёд, к груди. Очнулась на мгновение, приоткрыла мутноватые глаза.
Когда-то она училась здесь неподалёку, во ВГИКе. Оля. Мечтала работать на телевидении. Так сильно мечтала, что всё остальное было и неважно.
Оля не выносила мать и отчима. Отчим армянин, но какой-то неправильный армянин – без денег. Выпить любил. Дремучий совсем. Терпеть его было не за что, этого Ашота.
Свою мать Оля ненавидела так, что в ссорах летали стулья и раскалывались тумбочки. Мать была не такая. И сама Оля не такая. Девушкой мечтала заработать денег и сделать много пластических операций. Переделать веки, нос, что-то сделать с талией и грудью... Единственное, что ей нравилось в собственном теле, – лодыжки. Тонкие, ровные, гибкие. Всё.
Потом она встретила Сашу. Красавца. Существование мужчин рядом с ней могла оправдать только их красота. Но и этого оказалось мало. И он не такой. Родила сына, возненавидела и его – за то, что родился мальчиком. Мужчины-то все козлы.
С телевидением не получилось. Не сложилось с Сашей. Подруги повывелись. Мечты обрюзгли, потускнели. Как и сама Оля.
Швырять стулья и ломать тумбочки больше не с кем: ни мамы, ни Ашота уже нет на свете.
Сын рос-рос и превратился в пятнадцатилетнего принца.
А сама Оля постепенно стала выглядеть так, что спящую в маршрутке её запросто можно принять за бомжа. Правда, всё-таки не совсем себя запустила, она из «поддающихся перевоспитанию» – приходила на обед в бесплатную столовую, ночевала то дома, а то и в приютах. Такая тоска в пустой квартире, где никого и ничего. Бывший муж коммуналку оплачивал. Спасибо ему? Не дождётся!..
За сыном тоже присматривал отец, Саша. Он никуда далеко и не девался. А она не может с ними. Бессмысленно.
Всё бессмысленно, всё не так. И только когда выпьет, ей начинает казаться, что она всё ещё сможет. Всё ещё будет у неё. Ну а чего?..
За столом на социальных обедах и в муниципальных ночлежках по вечерам находятся слушатели, а уж рассказывать Оля умеет. Как начнёт заливать – мол, она из киношной семьи. Бабушка у неё – профессор ВГИКа. С детства она каждые выходные в Доме кино. И на неделе ходи сколько душе угодно. Хоть каждый вечер.
Гардеробщица у них с бабкой и дедом любимая – первая справа от входа. Они ей денежку небольшую давали всегда. Гардеробщица бабушкино пальто с каракулевым воротником на плечики вешала, и все их вещи аккуратно забирала, ловко, быстро, с улыбкой всегда.
В зимние каникулы они с бабушкой, конечно, в Болшево. Это Дом творчества киношный. За обеденным столом и с теми сиживали, и с другими. Ну, сейчас-то уже другие кумиры, да. А она росла с Катей Шагаловой, – ну, Миндадзе дочкой. Который «Плюмбум…» сценарий написал (слушатели не знают, неважно). Катя теперь режиссёр. Никанор был Никоненко, Сергея, актёра, сын (тут кивают, вроде, знают. Колобок из «Каменской»).
Ещё кто? Алексей Герман-младший. Это уже под Питером, в Репино. Там тоже Дом творчества. Поездом ехали туда в новогоднюю ночь.
А Илья Хржановский (сын известного мультипликатора – что снял, сама не помнит) предлагал ей ботинки ему почистить. Такая вроде шутка, а как бы всерьёз. Говорят, сейчас он известным стал, с жутким проектом про фашизм.
Дед Олин – будто бы не очень удачливый сценарист, зато гениальный бильярдист. Воспоминания оставил – с кем только не приходилось ему играть в том же Доме кино!..
Это не Олина история. Она её украла. Ну а чего? Ей всё это когда-то рассказывала однокурсница. И она люто завидовала Полине. Ну почему она, а не я? И не в силах вынести успеха, которого та наверняка теперь добилась, она порвала с Полей, давно ещё. Да и со всеми другими вгиковцами – тоже.
Куда Оля ехала? Никуда. Снова уснула в тепле, заново устроив голову на спинке кресла. В аккуратно надетой медицинской маске. Заболеть всё-таки побаивалась.
И снился Оле сон. Мол едет она в старом холодном автобусе, год этак 1988-й, ей лет десять. Морозы в городе в ту пору стояли лютые.
С трамваев на Чистых прудах даже краска, говорят, слезала. Во как!
Во сне у неё – две бабушки. И та, профессор кино, и ещё одна. С пирогами и холодцами. И ездила Оля от одной бабушки к другой. В доме у киностудии Горького немного погостила, а теперь бабушка с пирогами повезла её к себе домой, потому что каникулы продлили из-за морозов. Скоро они доберутся до квартиры, а там тётка и Илюшка, брательник. И пироги. И «Рабыню Изауру», может, опять по телевизору покажут.
А сейчас она бежит-бежит по узкой тропинке – взмёрзла как цуцик. Пар валит изо рта. Шарф размотался, шапка набекрень, варежки с «леденцами» налипшего снега... По обеим сторонам от тропинки здоровущие сугробы, а впереди дома, в них – свет-свет в окнах. И в четырёх окнах одного дома свет горит именно для них. Их ждут.
Только двое на улице, Оля и бабушка. Бабушка – большая, статная, на тяжёлых ногах спешит за ней. Догнать, конечно, не может, останавливается, переводит дыхание. Ставит под ноги сумку холщовую, тяжёлую, старенькую, с обмотанными синей изолентой ручками. Снимает с правой руки варежку, в ней связка ключей звякает, на верёвочке протянутая (к чему она крепилась?) – и тихонько крестит внучку вслед. Шепчет: «Спаси и сохрани».
И лицо бабушки Марии Андреевны во сне – крупно, как в кино.
Конец.
И вряд ли что-то случалось в Олиной жизни важнее, чем этот миг.
Что-то счастливее этого сна.
А бабушек у Оли никогда не было.
ЖИЛ-БЫЛ ДОМ
«Жил-был дом». Как вам начало сказки?
Скажете, что и такое бывало и вы даже что-то такое читали, начитанные вы мои!
Итак. Дом жил себе, был. Живал-бывал. Имеется в виду, что раз был, значит, – существовал. Однозначно.
Жил-был – значит, руки-ноги-голова. И – в путь!
Ну кому интересен герой, стоящий на месте, раб своего фундамента, невольник кирпича и глины? Ну уж нет. Отпустите дом. К лесу передом, ко мне задом. Тьфу ты! Лучше – наоборот!
Домик в лесу – как/очень романтично. Свежий воздух, покой, тишина. Мистика-сказки-лесные жители. Колдовство-заклинания. Мне что-то такое нужно. Очень. А у вас ведь есть, да?
Дом мой жил-был, не тужил. Дом не вверх дном. Всё как надо. Дом-дом, милый дом! Что же было с тобой? Что же было с тобой не так, дорогой мой?
Ты не был пуст и не был переполнен. Ты не был тесен, не был грустно пуст.
Я всё думаю, пытаюсь вспомнить: что же было с тобой не так? Ведь что-то было, милый. Было…
Здесь жили люди, милые сердцу. Они надеялись и верили. Уходили и возвращались. Или не возвращались.
Нет – не то! Не то же!
Ну! Топни чем есть, фыркни, рубани с плеча резко, как ты умеешь!
Плохо видишь, плохо слышишь, а вот ругаешься знатно. Завидки берут!
И смеёшься так заразительно! И так горько плачешь… Иногда.
Открытое сердце, душа нараспашку. Есть у тебя и душа, и сердце, никто не станет спорить.
Дом, милый дом!
Так и живёшь – скромняга, тише воды ниже травы. Неловко, лишь бы не заметили.
Тише-тише.
Вполсилы.
В полкраски.
Абы как. Абы где. Абы с кем.
Как бы чего не вышло, потому что – ну выйдет ведь!
Зуб даю!.. Зубов нет, у дома нет зубов.
Почему ты опять молчишь, мой дом?
Обидел ли я тебя? Утомил? Измучил?
Да, ты прав, так живут почти все. И – ничего, живут! Как-нибудь.
Всё как у людей. Никто и не подумает ничего плохого.
Да и вообще никто лишний раз о тебе не подумает. Зачем? Кому дело-то? Да никому!
Если спросишь, я тебе скажу. Всё неважно. Ничего не важно. Кроме одного – важно то, что ты будешь делать для себя.
Но ты не спросишь…
СТАРУХА
Женщина великих лет, Старуха, сидит одна за большим обеденным столом, покрытым клеёнкой. Стул пластмассовый, и сидеть на нём прохладно. Поэтому прежде, чем сесть, она всякий раз забирает с соседнего стула сидушку и ставит её себе под спину. Аккуратно сложила после еды посуду – кружку в тарелку, приборы рядом, сбоку – и задумчиво глядит в окно кухни, рассеянно поглаживая рукой кожу на щеке… на подбородке…
В кухню стремительно входит женщина немного за семьдесят, в руках у неё – наручные часы:
– Мам, вот, ты хотела, давай наденем…
Как всегда, через паузу – не сразу Старуха понимает, о чём речь – то ли она протягивает руку навстречу дочери, то ли эта торопыга сама порывисто приближает тонкую руку к себе.
– А кто их привёз? Нашли всё-таки!..
– Я нашла, мам, … всё нормально...
– Ну наконец-то!.. Просишь вас, просишь…
Дочь не комментирует. Прилаживает браслет на худое сморщенное запястье. Рука не поворачивается, не даётся. Неудобно.
И вдруг Старуха не говорит – подаёт реплику, как в Малом театре:
– А кольца, кольца не нашли, что ли… Два?..
На лице дочери молчаливый, но очень большой вопрос. Старуха поясняет:
– Какие? Красивые, золотые...
И чертит другой рукой по фалангам среднего и безымянного. Пальцы кривые вдрызг. Колец на них десятилетиями не было никаких. И вдруг – целых два?..
– Ладно, ладно… – С часами покончили, и старуха быстро переключается. – Вот, глянь сюда, – кивает на окно, выходящее на стену соседского дома, через забор. В окне виднеются ветви яблонь и немного ствола березы с плакучими руками. – Тихо совсем, совсем, ни один листик не колыхнётся… Я смотрю, смотрю, долго… За окном навсегда тишина… Всегда, всегда…
– Да нет, мам, бывает, что и шумит твоя тишина…
– Шумит? Тишина? Это вы тут шумите, шумите, сразу по двое говорите, сразу… не могу ничего разобрать…
– Ну, мы же не тебе говорим… – оправдывается.
– А я должна понять! – это у Старухи выходит резко. – Я пытаюсь услышать, понять… Ходят толпы людей, знакомых… Я знаю, что они мне знакомы…
– Мам, это внучка твоя, и правнуки… Мама, – останавливается, присаживается на стул напротив. Дочь часто глядит на мать с жадностью, – запомнить, впитать, успеть… Вот и сейчас так поглядела. Та смотрит мимо, туда, в ветви…
Вдруг встряхивается:
– А зачем ты мне сообщила, что этот фильм новый? Да какой же он новый! Я его смотрела, и давно смотрела… Врёте всё… Зачем врёте!?.
– Мама-мама, – вчера предложили Старухе посмотреть по телевизору всероссийскую кинопремьеру.
– Я бы всем вам могла показать!.. – грозится вполне всерьёз.
И вдруг в один момент Старуха устала. Прикрыла глаза.
Все вроде ушли. Заметила, что и люди на даче – все куда-то испарились. Кроме домочадцев. Они не в счёт.
– Какая тишина! Такая тишина, что как будто шумит…
Задрёмывает. Буквально через несколько минут очнулась, огляделась непонимающе… Вернулась в реальность:
– Надо же, опять жива!..
Старуха никак не могла помереть.
Каждое утро просыпалась и удивлялась: «Надо же, опять жива!»
Просыпалась с каждым днём всё труднее и неохотнее. Всё непонятнее становилась граница сна и яви. То ли во сне ходили и бегали-кричали незнакомые дети, а может, наяву деловито суетилась взрослая женщина, среднего роста, средних лет. Эта всегда при деле: то стирает, то метёт, то моет.
Знала Старуха только одну из них, постарше, Наталью. Эта с ней всегда. Дочь.
Вечерами старуха подолгу лежала, глядя во тьму непонимающими глазами, бормотала что-то несвязное. Часто просыпалась от позывов, ковыляла с клюкой в туалет.
Кухня стояла отдельно от дома, и, когда её звали поесть, Старуха добиралась туда сама. Днём, к позднему завтраку, – из дома с высоким крыльцом. Вечером – из садовой качалки, где дремала всё остающееся от еды и ночного пребывания в кровати время. Каждое утро на качалку выносили из душа старые подушки, а с заходом солнца – успеть до вечерней сырости! – убирали.
Ещё сама справлялась с едой, которую ей клали на тарелку. Часто интересовалась, что это перед ней. Ни блюд, ни продуктов почти не различала. Из вкусов остались сладкий и солёный.
Сама справлялась с туалетными делами и переодеванием. Закидывала ноги через бортик ванны – когда мыться.
Эта Старуха была из великих. Сильных духом. Крепких невероятно.
Верующие говорят – Бог должен призвать, забрать к себе. Во всё вот это вот она не верила. На самом деле, она просто не знала, куда уходить, и потому цепко держалась за жизнь. За жизнь после жизни.
В фильме «Сибириада» с Вечным дедом так говорили:
– ЗдорОво, дед. Всё ещё живёшь, не помер?
– Умирает не старый, а поспелый. А я, видать, не поспел ещё…
Здесь, на дачном участке, всё построила и создала она, Старуха. В упадок сад привели другие, эти суетящиеся и бегающие-кричащие. Огород извели. Кое-Где остался запущенный газон, но больше одуванчики, сныть да крапива, – правда, всё регулярно косили.
Она выстроила первый дом в начале 80-х. Сруб пять на пять, летняя веранда, терраса. Печку кирпичную поставила – кажется, против правил.
Разбила сад-огород. Десять плодовых деревьев, кусты, теплица, клубника, цветы...
Пристроила к старому дому такую же площадь в 2007, когда родилась правнучка. Оба в два этажа. Тёплая кухня, тёплый душ.
Никто никогда ни в чём не помогал. Не поддерживал. Всё сама.
Ну и ладно!
Уж как она эту дачу любила, нет слов!
Участки от работы стали очень вовремя распределять, ей было немного за пятьдесят. Захотелось трудиться на земле.
Любила в лес по грибы-ягоды.
Очень любила купаться. Пешком можно было добраться только до торфяного озера-бочага. И его полюбила всей своей неэмоциональной душой.
Так хорошо было в Подосинках, что никуда с тех пор на лето она, педагог, в свой длительный отпуск не ездила. Не надо! Только здесь.
Объясняла подраставшей внучке, что главное – просидеть здесь как можно больше дней (на счёт) безвыездно. Тем полноценнее отдых.
Это муж никак не мог долго усидеть на месте. Всё мотался то в местную столицу, райцентр, то в Москву.
Старуха писала мужу обстоятельные списки на нескольких страницах – что нужно найти и привезти из московской квартиры.
Мобильных телефонов тогда ещё не было. При особой надобности ездили в райцентр и звонили в город с почты. Но это совсем редко.
Муж постепенно привык, стал на участке помогать, что-то у других подсматривал, что-то сам придумывал, как благоустроить.
Соорудил гараж, душ, себе – мастерскую посреди участка, – назвал «ярангой». Округлая палатка была, разумеется, не шкурами оленьими покрыта, – плотной тканью.
Красил всё подряд. Особенно в красный и жёлтый. Когда приехали в этом году на дачу, оказалось, что старухину клюку из города не взяли. И тогда нашёлся тут жёлто-красный деревянный дрын, творение покойного мужа, прошлого тысячелетия ещё, ну то есть, века.
Стук-постук раздаётся – пробирается куда-то Старуха. Медленно, с трудом, так всё теперь тяжело, почти невозможно – шаги, движения, усвоение пищи. Как доберётся – долго отдыхивается, прикрыв глаза. И во время еды глаза закрываются. Тело всё кривое, перекошенное, слушается плохо. Не говоря уже о голове.
Поневоле задумаешься – а смысл? Какой смысл в этом мучительном длении существования?
Капризы и приступы злобы сменяются рассыпанием в благодарностях всем, кого видит. По поводу и без повода. Впопад-невпопад.
Наконец-то ничего у неё не болит. Ещё недавно многое мучило: и давление, и боли в ногах, и пищеварение. Это когда ещё продолжала работать, и тело должно было служить верой и правдой. А оно уже, видимо, не могло. Сработалось. А теперь все жалобы стихли.
На какое-то время подумалось с надеждой – вот оно зачем! Наконец-то человек обрёл покой и благость, и всё у него светло и светло.
Но нет, опять вдруг претензии, злоба, капризы и бредовые заходы спутанного сознания, где прошлое слиплось с тем, чего никогда не было. С какими-то сюжетами из кино и книг...
Муж – ну да, уже немного понятно. Спутник жизни, родственник, но – непонимающий. И потому особой ценности не представляющий. Ею, Старухой, тогда ещё не Старухой, этой ценности лишённый. Обесцененный.
Однажды, уже замужняя и с детьми, она полюбила одного человека, коллегу по институту.
Сердце в клетке. Сердце возлюбленного в клетке обстоятельств и долга не было. Билось на воле, но совсем рядом с её клеткой.
В то время на их общей институтской кафедре Принц получил разнос – за то, что в стенгазете «вольно» обошёлся с цитатой из Луначарского. Его начали трепать, и затухший было туберкулёзный процесс ожил снова.
И вот – младшую дочку грудью впрок накормленную мужу в руки – и в госпиталь, куда-то в Сокольники, на встречу с к захворавшим коллегой. Телефона не было – Принц присылал открытки, когда сможет прийти на «свидание».
Не очень молодой не очень здорового вида мужчина сидит нога на ногу в больничной пижаме, сверху что-то накинуто (здесь, – ну конечно! – вспоминается насильно прооперированный Хоботов из «Покровских ворот», со своей «фланелькой»), и рядом с ним женщина – беспокойная, внутренне встрёпанная молодая мать. Забавная, вероятно, со стороны выходила картина.
Обсуждали возможные последствия разноса. Но не только. Лучшие минуты жизни на осенней лавочке в больничном парке. Разговоры, несказанное, опасные сладкие мечты. Литературный сюжет твоей жизни.
На расстоянии тот человек представлялся идеальным. Интеллигентный, влюблённый. Теперь Старухе казалось, что роман с ним был настоящий, очень красивый. Хотелось – так.
Всё звал-звал её Принц на волю, уговаривал, что чувства её свободны и всегда принадлежат только ей. При этом звал в отношения. Бросить мужа, строить с ним. Не смогла. Вернее, никто ни на что серьёзное так и не решился. Ни мужчина, ни женщина.
Уже на старости лет Старуха вдруг вынула этот эпизод из закромов длинной и неверной путаной памяти. Придала этому Принцу ну невероятное какое-то значение. Вот он был – даа! Письма ей писал, почтой отсылал. Его письма у неё сохранились. Перечитывала. Удавалась вычитать то, чего просила душа. Сердце, так и не выпущенное из клетки. Никогда.
Невозможность выразить чувства. Три самых главных слова. Всю жизнь, почти сто лет.
Просветы между мраком. В чертогах угасающего разума.
Смысл. Только бы понять, нащупать смысл...
А сердцу и в клетке нужен простор. Чтобы как следует делать то, что для жизни человеческой требуется.
Как можно чаще надо плечи отводить назад. И голову повыше. И взгляд пояснее. Главное, чтобы дышалось.
Но старики наоборот ходят, сильно согнувшись, наклонившись вперёд – поэтому нужна палка-клюка. Так теперь ходила Старуха. И подкашливала постоянно. Дышала тяжело, передвигалась с трудом. Очень медленно. Где есть стены – опираясь на стену.
Ела-ела, но вес не набирался уже давно. Потрясала руками перед носом внучки: «Видишь, какие тонкие у меня руки? Мне надо мясо есть, чтобы наросло...» Не нарастало.
Но она всё равно ела. Когда перестали в доме варить мясной бульон, в любой суп кидала кусок сливочного масла. На второе – неизменное мясо…
Ноги её были нездоровы давно. Жизнь длинная. Одна щиколотка намного толще другой. Врачи отмахивались: «Возраст-то какой у Вас!..» Но Старуха не сдавалась: «Ноги мои одного возраста, но одна пухнет и болит, а другая отчего-то – нет...».
Вся стопа была деформирована. Хозяйка ног утверждала, что это от ношения каблуков в молодые годы. Пальцы на ногах жили какой-то своей невообразимой жизнью. Ортопедические приспособления старого поколения помогали, но не сильно.
Руки. Много труда досталось этим рукам. Пальцы изогнулись в суставах, все четыре на каждой руке как будто в одну сторону.
Глаза. У неё всегда был запоминающийся взгляд, испытующий и уже заранее критиканский, не доверяющий. Пронзительный. Пронизывающий. Обесценивающий. Жёсткий.
Именно глаза первыми рассказали о том, что случилось со Старухой. Что утекла память, что спутались лица, судьбы, все жизненные принципы, – всё необходимое, неотменимое, всё то, что во что бы то ни стало… Не безумие, нет. Но ослабление – ума, памяти, смыслов, – всего, чем Старуха жила-была, чем держалась за жизнь, как за землю…
Была в жизни Старухи радость. И много в её жизни было горя.
Младший сын её был болен. Душевной болезнью. Это была странная болезнь. Необычным было её течение. После обострения – с пребыванием в больнице, с долгим подбором лекарств и в конце концов электрошоками – наступала ремиссия. И мужчина работал, занимался своими детьми (с женой был в разводе), строил отношения с надёжной женщиной, ходил в кино, спортзал и в концерт, – жил полноценной жизнью.
Но почти каждую весну уходил в депрессию, а осенью – в маниакал. Много лет это повторялось, по кругу.
Мать привыкла. Справлялась. Если есть схема поведения, значит, просто надо по ней действовать.
А муж её, отец Николая, переживал каждое обострение тяжело.
И вот однажды вечером муж засиделся у знаменитого соседа, с которым дружил много лет, выпили. Может, лишнего.
И с утра мужа разбил инсульт. Она сразу поняла – что-то случилось.
Он пришёл с прогулки с собакой, спросила: как там погода?
А он рот открывает, а сказать не может. И правая часть лица кривится. Скорая приехала быстро, на лифте мужа спускали сидящим на стуле.
Физически он довольно скоро восстановился. Но была полностью потеряна речь. И путалось сознание.
Пытался помогать жене по хозяйству, выходило неважно. Однажды вместе с наволочкой замочил в тазу и подушку. Суп пытался есть вилкой. Или ножом.
Каждый раз, когда навещал кто-то, кого он ещё не видел после больницы, муж начинал плакать. Встречал всех непривычно для него тепло.
И всё рвался-рвался на автостоянку, к своей машине, в свою прошлую жизнь.
Жена не пускала, потому что он отчего-то совсем забыл о том, для чего нужны светофоры, и что их надо слушаться.
Он рвался. И она сменила замок, чтобы он не мог открыть дверь изнутри.
Надо было заниматься с логопедом, но у него не хватало терпения. Не в его это было характере.
К нему приходили и дочь, и выздоровевший сын, и внуки. Однажды в апреле он попросил кого-то из них побрить его: одна рука совсем не слушалась.
А через день жена на кухне скворчала котлетами. И когда они приготовились, стала звать мужа обедать.
Он не откликался.
Она искала долго, исступлённо. По шкафам. Под кроватью. Зачем-то. Кричала долго, хотя квартира была небольшая, и всё здесь, на виду. Не спрячешься.
Он надел куртку, открыл окно и шагнул с седьмого этажа.
Когда уже обежала вокруг дома, когда (не сразу) нашла его лежащим под домом, когда кто-то вызвал скорую, и его увезли, она думала о переломе основания шеи – травме, несовместимой с жизнью. Так сказал доктор. Вспоминала близорукие глаза мужа, которые врачу всё никак не удавалось закрыть. Очки с толстыми стёклами, в роговой оправе валялись рядом, в жухлой прошлогодней траве. Куртка была расстёгнута, и она подумала, что ему холодно лежать на апрельской непрогретой земле.
А ещё о том, что – цветы. Все подоконники у неё уставлены цветами. И как она сразу не поняла про окно? Он ведь убрал цветы с подоконника, кое-как запихнул под свой письменный стол...
Он не хотел и не мог. Он не говорил, поэтому его не понимали, он достаточно ясно просил открыть дверь – не исполняли, долго объясняли, почему нельзя. Что значит, нельзя??!!!
Ему было нужно выйти, но он не мог даже замка открыть в собственной квартире. Не было ключа. Нигде не мог найти ключ.
Не мог сам читать, и ему читали вслух, как маленькому. Внучка стала звать его «декой».
Патологоанатом в морге был благодарен родственникам, что дедка побрили. Ему меньше забот...
И думала старуха, тогда 70-летняя женщина: ну как он мог?
Предал её, заставил это пережить...
Что должна она говорить людям о покойном муже – как он ушёл из жизни?..
Столько долгих и разных лет прожито вместе. Ещё много месяцев потом она будет идти домой и думать: сейчас расскажу мужу. И только потом – спохватываться и понимать: больше рассказывать некому…
И всё-таки она была ему благодарна (хоть и неловко в этом признаваться). Ей надоело ходить за ним, как за младенцем. У неё не было сил сопротивляться его нежеланию заниматься с логопедом. Она очень устала не пускать его из дому. Она была очень занята на своей педагогической работе, и гулять с ним на стоянку каждый день никак не могла. А он не мог успокоиться – всё рвался.
Ей было неловко, что она в свою очередь рвалась на работу, к студентам, и там отдыхала. А проводить время с этим нелепым безмолвным человеком, который стал ей словно чужой…
В марте она сказала дочери, что долго так не выдержит.
Муж благородно и великодушно освободил её от всего этого разом.
В день похорон она сказала родственникам, что на самом деле потеряла мужа в день, когда у него случился инсульт. И это во многом было правдой.
На следующий день после его гибели старуха с утра отправилась в бассейн.
Когда же ушёл из жизни сильно постаревший Принц (общение поддерживалось – он звонил ей по государственным праздникам, о чём-то рассказывал), Старуха горевала необыкновенно. Достала те самые письма, с которыми до тех пор не знала что делать. Но, конечно, хранила.
Позвонила дочери. Ей нужно было поговорить с кем-то, кто знал его. Кто должен был её, Старуху, понять. Так ей казалось.
Дочь долго потом недоумевала. Странный человек, так в жизни и не реализовавшийся, ни в творчестве, ни в судьбе. Слабак. Спасающийся уговорами о том, какие трудные времена, как сложно пробиться таланту. И – конечно, о том, каковы женщины. Сколько от них зла и сколько в них коварства!..
Сначала жил с однокурсницей, родившей ему дочь. Потом, когда дело с искажением цитаты из Луначарского утряслось и здоровье поправилось, женился на женщине с квартирой и до конца дней жил ухоженный, сытый, без упрёков и претензий к нему безденежному.
Если честно – выходит, не то чтобы хороший человек был. Так, просто обыкновенный.
Но такова уж сила натуры женщины недолюбившей, недополучившей в жизни чувств, переживаний, откровений и потрясений, – Старуха назначила его Принцем. И очень в это поверила.
Дочери даже пришлось отговаривать её от идеи издать его «дивные» письма отдельной «книжечкой». Ничего дивного в этих письмах не было.
Дочь объясняла себе, утешала: «Ну что ж? Таков итог…»
Так никогда и не найденные кольца – и откуда бы им взяться? – вдруг представились двумя обручальными кольцами на одной руке. Если бы их можно было надеть на безымянный и рядом, на средний…
– А кольца, кольца не нашли, что ли… два?..
Не нашли.
Поздний обед был довольно обильным. Старуха устала. Глаза прикрываются сами собой.
– А какой нынче день?
– Суббота, мам…
– Ну ты подумай, уже суббота!..
– Надо же, опять жива!..
Любовник
«Ну чего он, ёлки!»
«Придурок какой-то, чесслово!»
«И место нашел, и время!» – прошел по толпе провожающих осуждающий громкий шепот.
«Какой ты неделикатный. Опять всех расстроил»…
Осуждать Алексея было некому. Шепотка не было. И провожавших уже не было.
Муж Аськи один сидел и сидел в тесной оградке, почему-то продолжая держать в руках большой букет кровавых, каких-то застывших роз.
Алексей узнал этого человека – её мужа. Андрюху. Он его знал. Как будто.
– А вы… Вы тоже из бухгалтерии? – спросил муж голосом человека, который долго молчал на холоде, и лицо которого свело – и морозным воздухом, и не пережитым ещё горем.
– Я... Я – нет. Я… Она ... – глянул на свежевкопанный крест с металлической табличкой: «Клещёва Анастасия Аркадьевна, 07.07.1977–07.11.2021». – Ася думала, ей казалось, что она… очень меня любит…
– Вот как! – муж какое-то время молчит, собираясь с мыслями после услышанного. Потом вдруг находится. – И что же? На самом деле не любила?
– Она… мне кажется, со мной любила всё самое лучшее в ней самой... Оно просыпалось, когда мы были рядом...
– Рядом? Не понимаю... Вы что, хотите сказать...
Никогда бы Алексей так напрямик с места в карьер всего не выпалил. Если бы не…
Аська Клещёва умерла.
Алексей узнал об этом утром 11 ноября, в 10.05.
Гришка позвонил. И выдохнул три слова в трубку. И замолчал, громко дыша. Задыхался как будто.
– ...Отвезешь меня, ну, к ней, куда там... Прощаться?
– Отвезу, Лёш...
– Когда?
– Завтра.
Алексей подумал о том, что сейчас никто уже почти никому не звонит. Всё больше текстимся. Звоним только о серьёзном.
Аська…
Их общий бывший однокурсник Гришка был добрый и хороший, но – Епиходов, двадцать два несчастья. Машина его старенькая и так плохо ехала, а тут и вовсе заглохла на светофоре. Хозяин остался ахать-охать и смотреть отчаянно-призывно в рот капота. Алексею было некогда. Надо ехать.
Он спустился в метро.
В подземке Алексей бывал редко.
Не любил. В том числе, за то, что смуглая кожа его и характерный нос вместе с еврейской тоской в глазах армянина, неизменно вызывали повышенный интерес сотрудников правопорядка к его персоне.
На это часто уходило много времени. Даже когда с паспортом (давнего и абсолютно легального жителя Москвы).
А тут на похороны в Гришкиной машине – ну, зачем паспорт? Он о нем и не подумал.
В общем, завели его в душное тесное пространство, долго «пробивали»: звонили кому надо, там что-то долго происходило.
Раньше это называлось «на том конце провода». А теперь – ну, понятно: «Семён, здравия желаю!.. Проверь тут – Атаманов Алексей Левонович, 07 октября 1976, да-да, московский… И чего?.. Ну да, жду!»
Все тёмные их формы сливаются в одну. Бляхи на груди с номерами. Табельное оружие в кобуре. Вроде бы, серьёзные люди. И хотят чего-то от него. Выдумывают небылицы – мол, в розыске у них кто-то похожий. Ага, причём постоянно. Всё время похожие на него одного. Или того одного так и не нашли…
В келье для молитв о порядке и законе Алексей взмок. Волноваться было не о чем. Просто туда воздух не поступал. Ни окон, ни вытяжки. Очевидно, случайность. Ну, не пыточная же это?!
Борцы за правду. Такая правда – ну да, понятно всё.
Отпустили. Время уходило.
Надо было, не раздумывая долго, ехать на ВДНХ и там, очевидно, заказывать такси до Бабушкинского кладбища. Или лучше автобусом?
На остановке замёрз, в электробусе – снова духота, на сей раз – переполненного салона.
У вошедших у Северянинского моста контролёров плохо работало их новомодное электронное оборудование. «Тройка» не считывалась, и они – люди и так по определению неприятные и занимающиеся недостойным делом, оба так нехорошо возбудились.
Хочешь ловить преступников, иди и лови преступников. А не самоутверждайся, глумясь над зайцами-студентами, забывчивыми бабками, отправившимся в овощной без карты Москвича, да над многодетными родителями, передающими карту на проезд друг другу, поскольку положена только одна. Либо отцу, либо матери.
– Сейчас ещё раз проверим!
Почему эти женщины, все, как одна, мужеподобные, огромные, с провинциальным говором и ярким макияжем, от которого всё только хуже?
– Проверяйте! – Поначалу Алексей был спокоен, потому что проезд он оплатил.
Контролёры в автобусе – родня охране порядка в метрополитене. Целые династии контролёров и проверяльщиков документов. Организаторы перевозок ещё…
Для него все они твердят одно: ты – плохой, ты – плохой… Он не слушает…
Ему было жарко и глупо.
Колдовство над шайтан-коробкой, выключение-включение, что там ещё…В общем, нормально всё у него с «Тройкой».
Алексей это знал, но нервы-то всё равно трепались.
И звуки голоса вдруг – высокого, звонкого, пронзительного: «Чо? Опять без звука телефон у тебя?.. Да я звоню, звоню, реально… Тут такое, блин, творится!.. Что делать?..»
Тараторит, громко, быстро, вздрагивает взбудоражено.
Прямо напротив него, стоящего в конце салона, женщина лет тридцати пяти с мобильником возле уха. Он прислушался: «…Ну, ты представляешь? Камеру, камеру в комнате поставил, за мной записывать! Ну, меня… Ну и записал, как я с Олегом трепалась…Ну да... По телефону! Это не доказательство, да?.. Не знаешь?.. Но я ж не знала, что меня запишут!.. Дома – никого...»
Алексей почувствовал, что внутри у него одновременно и оттаивает, и замерзает сильно. Коченеет.
«Что? – а эта щебетунья могла и ещё громче, оказывается. – Что записалось? Разговор мой по телефону. О встрече говорила, о духах моих новых... Олежке запах понравился! (И словно опомнившись) Нее, ну представляешь! Козёл мой сажает меня к телевизору и запись эту ставит!.. Посмотрели кино!..»
Алексей рассматривал каждый палец маникюра новоиспеченной кинозвезды и думал, что сильно опаздывает. Старался думать только об этом и недоумевал, как так можно – вообще о чем бы то ни было голосить на весь автобус. А о таких вещах?..
«…Ну да, я выпалила, что он всё не так понял. А потом сообразила и истерику закатила, мол, как он мог... камеру в комнате? Возмутилась страшно. Ушла, хлопнув дверью. Еду к папе. Что делать теперь, ума не приложу...» – «кинозвезда» даже всхлипнула, кажется.
Улица Проходчиков. Ему выходить.
Цветы? Да, цветы. Конечно, терминала у кладбищенских продавщиц в ватниках нет, да, можно переводом. Но телефон замёрз в этом бесконечном, уже темнеющем (или просто не рассветало?) ноябрьском дне.
Добрел до Сбербанка, снял денег. Карту банкомат почему-то вернул без привычных сегодня приключений.
И вдруг Алексея от этого «без приключений» накрыло: «Что я тут делаю? Зачем я вообще здесь?.. Надо ли всякий раз проверять личность человека просто потому, что у него армянский нос и легкий выговор?.. Нужны ли нам карты «Тройка», если они не работают?.. А помните, проездные были, бумажные. Для них ещё «квартиры» – обложки пластиковые – продавали в киосках «Союзпечать». Аська-староста ему такую на первом курсе подарила, чтобы проездной не потерял…
А ещё отслеживают кого-то по камерам бесконечным! Найти не могут. Атаманова зато находят раз за разом. А он – не то… А женщина эта в кровавых ногтях, из автобуса, и камера в квартире?! В квартирах уж точно не надо камер. Просто вранья не надо, надо правды!..»
Правды тебе? Ну-ну!..
На кнопках банкомата, – там, где Алексей смог без приключений снять денег, лежало красное колечко. Пластмассовое, с горлышка бутылки. Узкое. Такое, что Алексею как раз на палец. И пока он внутренне распалялся в поисках правды, колечко это, изнутри пластмассками колющееся, на безымянный правый себе и надел. Кольца обручального на нём давно не было. Не любил он этого.
Красное колечко. Ободок. Обруч. Об-руч. Об-палец пусть.
Потом кладбищенская цветочница Наталья (бейджик!) спросит у него – а что это у вас?
Снять сразу не получится, только сломать. Сунул его в целлофановый кулёк букета.
Куда идти мне, красное колечко? Не знаешь?
Наталья вот не знает. Много, говорит, сегодня подвозили. И все на старое кладбище, в основном. А там – лес вековой, все номера участков – это не дороги, а направления…
И так уж опоздал безнадежно. Так хоть холмик с крестом найти – поклониться.
И такую вдруг Алексей в ногах уверенность почуял, какая редко бывает. И он пошёл. Будто вело его что-то. Будто знало, куда…
– А вы... вы тоже из бухгалтерии? – вдовый муж, очнувшись от мыслей, увидел рядом с оградкой обветренного, иззябшего невысокого человека – из тех, что всегда ездят на машине и совершенно не умеют одеваться по погоде. Ноябрь, да ещё кладбище. На кладбище всегда холодно.
– Я... Я – нет. Я... – и вдруг Алексей выпалил, – Ася думала, ей казалось, что она... очень меня любит...
– Вот как! – муж какое-то время молчит, собираясь с мыслями после услышанного. Потом вдруг находится. – И что же? На самом деле не любила?
– Она… мне кажется, со мной любила всё самое лучшее в ней самой... Оно просыпалось, когда мы были рядом...
– Рядом? Не понимаю... Вы что, хотите сказать...
Два мужчины, выйдя из оградки и пройдя по нескольку шагов, почему-то так и не выпустив из рук неудобные букеты, у мужа – красный, у Алексея – молочный, стоят друг напротив друга на асфальтовой дорожке между неровными рядами могил. Кругом деревья, и небо вдруг высокое, не осеннее, слишком стало светло для ноября.
По той самой дорожке к ним навстречу идут, невесело насвистывая, полтора землекопа (два их, конечно: Витя Перестукин из страны невыученных уроков перерешал задачу). С лопатами наперевес, в штанах и куртках цвета кладбищенской земли – нет, заляпанные этой землёй. И почему-то в новых ярко-черных берцах. Аж солнце в них отражалось – до чего блестели.
Подошли к оградке неподалеку, выдернули ее за колышки, отставили на дорожку, стали копать яму слаженно и не печально. Земля не промерзла ещё. Хорошо.
Алексей вкладывает в руку с букетом Андрея свой букет. Нелепо кланяется – не Андрею, кресту Аськиному. Поворачивается и медленно идёт по дорожке на выход.
– … Значит, вот как!? – Андрей догоняет Алексея и с силой всовывает ему в руку его букет, идёт рядом, оба ускоряются. – Значит, мне каждый вечер пресная морда её и пресные ужины – котлеты из коробок, пельмени из пакетов... И вечное недовольство её, нытьё, или молчание – такое, что лучше бы говорила. – Андрей как будто одновременно и выталкивает из себя всё то, о чём долго молчал, в ритм шагам, и одновременно пытается сдержаться. – Да стой ты, блин!.. Стой уже!..
Алексей останавливается. Он и не может уйти – вот так.
– Сначала она почти всё время что-то говорила. Разное, наверное. Я всегда слышал только недовольство. Вслушивался, силился понять. А слышал только: «Ты – плохой, ты – плохой…» Ну, я и перестал слушать. Говорит и говорит. Радио забыли выключить. Бу-бу-бу... Пусть себе... Значит, мне вот это вот всё. И в постели – рыбное. Ты мне подавай, а я возлежать буду и тоже буду недовольная.
А тебе, выходит, значит, всё остальное? Что мне не доставалось?
– Да о чём ты, придурок? – это Алексей, конечно. Разозлившись за Аську и выхватывая из рук Андрея свой букет. – И как она только жила с тобой таким, зачем? Я подозревал, что ты не изюм на вес, но чтобы... Вот это вот всё...
– Что «всё»? Что ты знаешь?! – надвигается на «соперника», оттесняя его от Аськиной могилы. – Да ты знаешь хоть, как она умирала?
– Нет, не знаю. Я знаю, как она жила. Сейчас узнал... она говорила обо всём намного лучше. И о тебе – тоже…
– Что, жалко её, да? Жертву нашёл... А что же ты её к себе не позвал? Не отогрел, не прилюбил? Женатый, небось, и детей семеро по лавкам?
– Я её любил. И в это тебе лезть не надо. Она бы никогда не ушла от тебя. Она была такая – из одного куска. Тебе не понять...
– Да-да, ну прям святоша...
Алексей сжимает кулак, тот, что без цветов, стискивает челюсть, очень хочет ответить. Но оглядывается на свежий деревянный крест и сдерживается.
Команда Виктора Перестукина закончила своё скорбное, но привычное дело. Мужики думали было тут покурить, но, увидев двух подмороженных столичных «ме-е-неджеров» (один из них недавно платил им сегодня, точно как договаривались), с букетами по двадцать привозных роз («У Натальи по 200 рэ штука»), решили сразу маршировать в свою тёплую бытовку у входа. Землекоп-блондин запомнил, что женщина нестарая ещё совсем, и даты на кресте прикольные: седьмого родилась и померла седьмого. Число «семь» он любил.
Андрей кивает на букет в руках «соперника»:
– Чего цветы-то не положил? Домой обратно понесёшь?
Сказал и сам понял нелепость своего вопроса. Когда Алексей мог успеть возложить цветы?.. Как бы очнувшись, Алексей снова пытается всучить розы Андрею. Как право говорить. Тот не берёт. Сказать нечего.
Холодно. Стоят. Вдвоём. Молчат.
У Алексея звонит телефон. Солнце, отогрелся. Не глядя на экран, Алексей сбрасывает звонок.
– Мы в кино ходили, за руки там держались. Знаешь, как она кино любила? Говорила, что не могла с тобой ни на один фильм сходить. А мы с ней ходили... И в книжный магазин – ходили... А чаще всего гуляли просто, часами гуляли... Больше молчали...
– Спали?
– Нет.
– Ну и дураки, – Муж выдохнул вслух с явным облегчением. – Какой же ты на хрен любовник?!
– Да, выходит нелепо. Я…
–В кино, значит, ходили? Книжки обсуждали?.. И когда только?.. Вроде, не врешь ты... Странно это всё... Любила она тебя, выходит?
– А тебе зачем? Тебе она дочку родила, она была твоей жизнью...
– Ну да, и твоей...
– И моей...
Оба молчат. Мыслей столько, что не успеваешь ни одну поймать, чтобы высказать.
– …А куда ты делся, полюбовник, почему ты даже не знал, что она умирает?.. Молчишь...
Молчит. Правильно всё понял Андрей. Угадал.
– Жизнь – она ведь не про кино и не про книжки... Ну, не только...
– Да уж…– с этим Андрей очень согласен. Даже как-то развернулся к собеседнику, с доверием.
– Замотался... Нет, вру... Она попросила больше не звонить… «пока»... Я и не горевал... Знал... Ну, думал, что она вернётся... Она всегда возвращалась...
Алексей в очередной раз сбрасывает телефонный звонок. Андрей взвивается:
– Кто тебе трезвонит-то всё время? Бизнес у тебя крутой, да? Ни минуты покоя? Или спамеры достали? Что продают? Или спину лечить?
– А спину неплохо бы подлечить... Нет, сын женится. Много вопросов всяких...
– Да нормально, жизнь... Жизнь идёт, ну, продолжается, да... Ответь, чего уж там…
– Нет, не сейчас… Знаешь, Аська – она была из света... И добрая, главное, ужасно добрая...
– Это она тебе радовалась, и тебе была добрая... Ты ж с ней не жил... Тебе лучшую себя несла... Из дома, от дочки, от меня – тебе, кра-сав-чег…
– Может быть, и так... Я... был счастлив с ней... Можешь начинать бить...
И окончательно всовывает свой букет Андрею куда-то подмышку…
Алексей даже не смог бы объяснить, зачем врал всё это на могиле Аськи Клещёвой в день её похорон, её мужу – хорошему мужику, виноватому лишь в том, что устроен проще, чем его покойная жена.
На самом деле, Алексей с Аськой почти не встречались. И всё-таки были «вместе». Так много они написали друг другу в Мессенджере. Километры текстов. Он никогда не перечитывал. Только вчера, после Гришиного звонка уже – перелистнул просто, прокрутил. Присвистнул.
И теперь ему вдруг захотелось, чтобы встречи эти бывали. Почему, в самом деле, у неё не могло быть отдушины, таких вот встреч, разговоров? У неё… и у него…
Вот и наплёл всё, что с разбегу в голову пришло.
Они медленно пошли к выходу – после того, как Андрей вернулся к могиле жены и всё-таки положил на гору цветов два главных Аськиных букета, в конце концов, осевших в его ледяных руках. Приладил.
Из букета Алексея вдруг выкатилось на песок ярко-красное пластмассовое колечко. Андрей поднял его и прикрепил так, что оно плотно обхватило черный колышек Аськиной оградки.
Было холодно. Светило солнце. Аськи больше не было.
А у Алексея была Ксения. «Жена моя Ксения». И всё никак не мог понять он, чего же ей ещё надо. Творчески реализуется. В телефончике круглые сутки, не вылезает. Так и говорит с ним – мельком взглядывая поверх аппарата, в котором без конца что-то производит. Ну, это понятно. Двадцать пять лет брака. С женой живёшь уже дольше, чем без жены. «Я – твоя жизнь, ты – моя».
– А что ж невыносимо-то так жить свою жизнь?! – это вдруг у Алексея получилось вслух, громко. Андрей вздрогнул от неожиданности. Сигарета, дымящаяся, выпала из пальцев в песок возле дорожки.
– Расскажи… Зовут-то как тебя, любовник?
– Алексей я, – протягивает руку.
Андрей насупился. На рукопожатие не отвечает. Не готов пока.
– Ладно… Понимаешь, рельсы смазаны, а не катится… Жена кино молодое продюсирует, то учится, то сама кого-то учит. В общем… А тут стала вдруг время от времени истерики закатывать. Рано утром в выходной. То не так и это не эдак. Предлагает куда-то в терапию. Семейную. Придумают же?!
Умерла Аська. С ней что-то важное умерло.
Но они-то не умерли. Он, Лёшка и жена его, красавица и умница Ксения. Зависшая где-то в невесомости в одноместном скафандре. И ему к ней никак нельзя. Он тут землю грешную топчет, воздухом земным дышит и к ней не хочет. Её бы вернуть, из скафандра вытащить!..
Аська умерла, чтобы я жил. По-другому. Чтобы цвет, свет, звук и запах.
–Андрей, а что… что… ну…что с ней… случилось?..
– Спина у неё болела.
Давно болела.
Работа сидячая.
Боль между лопатками, с юности.
Но вдруг спина заболела плохо, по-другому.
Оказывается, позвонки разрушили метастазы. Уже.
Её оперировали, специально вводили в кому, выводили из комы. Спасали.
Надежда была.
А потом у неё нашли коронавирус.
Всё.
– Это всё, что нужно знать нам…
– Знаешь что, Лёш! Я бы сейчас всё что угодно отдал… Веришь?.. Терапия говоришь, семейная? Вот и иди… Не потеряй, как я…
Алексей снова, на этот раз медленно протягивает руку Андрею. Тот ещё медленнее, едва глядя исподлобья, поднимает и будто в замедленной съёмке подаёт руку – как не свою – вперёд и ледяными пальцами, едва дотронувшись, охлаждает чужую горячую кожу...
А как там с правдой? Сложилось?..
«Ну, а чо, и правильно, что сказал!..»
«Что правильно-то, что правильно? Горе у человека, а тут этот ещё… Зачем это всё?..»
«Может, чтобы было честно?..»
До конца честно. Может быть.
Деревья говорят так, что люди их не слышат.
Двое разошлись. Ну, это понятно…
На дереве возле могилы Аси Клещёвой, высоко, роста в три, краснело колечко – кольцо, ярко-красное, пластмассовое. Шершавую кору сорокапятилетнего ясеня оно не царапало, но держалось крепко, теперь на годы. Не заблудишься.
Тёть Оля всё знает
Жил-был Доктор. Он был… нет, не то чтобы добрый. Он был хороший врач. Он помогал детям (служил в детском отделении), и жалость к ним ему не мешала. Он точно знал, что должен помочь. И взрослым помогал – по знакомству. Хирургия – специальность нужная.
Жил он неплохо и даже хорошо.
Заведовал отделением в большой детской больнице, жена – красавица и умница, тоже врач. Ездил на Мерседесе и не считал, что эта машина стоит дорого. Сына растил, нормального парня.
Сам окончил школу с серебряной медалью, и вообще – «не состоял, не участвовал, не привлекался».
А ещё жила-была тёть Оля. Главный человек в больнице. Кроме шуток. Нянька-санитарка. Из простых тёток, крепких, тучных, зычных. Все они разные, конечно, но общего у них много.
К примеру, они не ищут форм высказывания – «её тошнит, мутит, его вырвало...» – «Да блюёт он!» И всё тут! Ну так ведь?
Там, снаружи, коронавирус, а в больнице самое неприятное дело – «рвота-вирус». Да, правильно говорить ротавирус. Ну, а если рвёт ребят от него? И температура жарит. Тяжело. И мамы нет рядом. Школьники одни ж лежат, без родителей. Хорошо хоть отпускает быстро, за сутки проходит.
Санитарки ходят быстро, разговаривают резко, всем указывают на их место и положение в местном обществе. Ты тут – больной (или мать-отец-бабка больного), ты – в системе, система должна работать (и работает), будь добр, встраивайся.
Слились они в памяти – пять-шесть женщин – в одну, самую главную. Самую красивую, громкую, властную. В тёть Олю.
Она моет, трёт, чистит, кормит, меняет бельё. Она всё время рядом. Ничего от неё не скроешь.
Когда ребёнок где-то в отделении плачет, тёть Оля кричит резче и громче, нарочно ищет поблизости нарушителя порядка и – песочит, как следует. Вот к слезам детским она так и не привыкла. А нарушитель всегда найдётся.
Но ведь плачут не только дети. И не только – плачут. Она, тёть Оля, это хорошо знает.
Она – начальница горшечной, царица супов и компотов, с неё – влажная уборка отделения раз в сутки; бельё постельное сними – застели, судна вынеси и помой, растворы смешай для обработки посуды и прочего...
– Что, Вася, домой? – она идёт по коридору. Стремительно, уверенно, широко.
Навстречу ей – мальчишка лет 15, в расстёгнутой зимней куртке, вязаная шапка натянута неловко, не полностью – из-под неё торчит марлевая повязка. В обеих руках у него – пакеты с одеждой, кружкой-ложкой и недоеденными гостинцами. Останавливается, робко-неловко кивает: «Домой!»
–Ну, прощай, значит! Выздоравливай, к нам больше не надо!
И почти без паузы, сразу, в другом совсем тоне:
– Ну, опять вы, мамочка! Ну, сколько вам говорить! У нас палатный режим. Вернитесь в палату!.. В палату вернитесь и будьте с ребенком в палате! – это тёть Оля кричит немного сутулой женщине в очках и девчоночке лет пяти, которые прогуливаются по коридору.
Они – из пятнадцатой. Девочка с черепно-мозговой и с сотрясением. У женщины – чёрная тряпичная маска с надписью «Петрополис», стянутая на подбородок.
Мать и дочь рассматривают картины на стенах. Вернее, женщина рассматривает и пытается увлечь девочку то грибами-корзинками то ягодами-цветами, но дочери-то гораздо больше хочется попрыгать на бегу. Услышав всевластную тёть Олю, они, как обычно нехотя, отправляются в сторону своей палаты.
Да, а ещё Доктор был хорош собой и нравился женщинам. Но нравился, скорее, абстрактно, являясь неким однозначно положительным объектом в жизненной совместной перспективе. Не как предмет женской страсти.
Однажды лет пять назад в его школе была встреча выпускников. И он ввечеру напросился подвезти Одноклассницу… и опять, как в семнадцать, ничего не смог понять и себе объяснить. Да и что объяснять? Разговоры одни. О семье, о супругах, о детях. О будущности и смысле. Стояла перед ним у подъезда высокая худощавая молодая женщина, в вязаной шапке белым медведем, абсолютно реалистичным – с глазами-пуговками и чёрным носом.
Долго не могли расстаться. Всё провожались.
На выпускном они неожиданно стали парой. Всем классом ехали на Воробьевы горы на заказном автобусе. Они сидели рядом. Ему запомнилась смешная деталь: она почему-то выходила из автобуса первой и ждала, когда выйдет он. И прямо казалось – вот-вот подаст ему руку… Целовались… Это всё.
Десятого декабря, возвращаясь от главврача (Доктор предпочитает ходить по лестнице), увидел буквально краем глаза, как медсестра выкатывает из грузового лифта каталку с лежащей на боку плачущей девочкой, рядом с каталкой – высокая худая женщина шепчет-шепчет что-то успокаивающее и поправляет под головкой девочки сунутую вместо подушки белую взрослую шапку. «Продолжением» носа девочки кажется чёрный нос шапочного медведя.
Въезжают в отделение. Мать девочки придерживает каталку одной рукой, а другой – машинально натягивает тряпичную маску на лицо. Он бы её и в маске узнал.
Каталка загромыхала в другое крыло. Она, погружённая в свою материнскую тревогу, заметить его никак не могла.
Тёть Оля надраивает полы в коридоре. Вдруг видит, что возле розеток украдкой столпилась стайка подростков. Уже расшумелись, смеются, музыка из чьего-то телефона – громкая, дёрганая, дурацкая.
– Что за сходка?.. Быстро по палатам! Сколько можно повторять?!. Нельзя! Зараза ж кругом. Расходимся, народ!
Поругаться тёть Оля и вправду любит. Прикрикнуть как следует. Но остывает быстро. Переключается.
А иногда делает вид, что не замечает «беспорядков». Нет её как будто. По-разному бывает. Недавно лежал в отделении Давид, парень лет пятнадцати, а с бородой. И глаза добрые. Играл с малышами в коридоре, шутил…
Тёть Оля несёт к посту алюминиевый пузатый чайник с кипячёной водой, замечает: Давид по коридору идёт в тёплом комбинезоне, и капюшон – ни дать ни взять – волчья голова! А вокруг глаз – глубокие чёрные круги, нос слегка набок, со шрамом; лицо осунувшееся, щетина недельная, – тяжело больной больничный клоун. И ребятишки, его завидев, из палат выбираются – пообщаться, послушать.
Тёть Оля тоже рассказ Давида слушает.
– Друг Влад недавно пришёл из армии, одичал там. Пошли мы с ним в торговый центр, еды купить. Не помню, с чего мы с ним поцапались. И вдруг Влад придушил меня не по-детски, двумя руками… Потом отпустил… Я пошёл-пошёл – перед глазами круги, в висках стучит – да и рухнул прямо на пол, лицом об камень. Сотрясение плюс черепно-мозговая, пять зубов поломанных, остальные шатаются. Нос сломан, врач сказал: «как у боксёра».
Тёть Оле не всегда всё понятно. Например, как так получается, что одни ребята ноют и жалуются, нюни распускают, всего боятся. А другие – самим больно, а младших отвлекают, улыбаются, помогают.
И с лозунгом «Твори добро» ей тоже не всё пока ясно.
Как-то сидел Давид в коридоре с пожитками своими.
В ЛОР-отделение переводился, сломанный нос вправлять. Видит, медсестра коляску толкает, никак в дверь не въедет. На рентген мальчишку везла с загипсованной ногой.
Рванулся Давид к ним резко – помочь. Из его пакета выкатилась кружка, ударилась об пол и посыпалась с одного краю мелкой крошкой. Как пять его зубов поломанных.
Тёть Оля снова шуганула подростков в коридоре, продолжая мыть бесконечный коридор. Уж и слов не нужно – взгляда достаточно.
Доктор – зав. отделением, а жена – врач-рентгенолог, кандидат наук. Вся больница к ней ходит за советом со снимками, когда переломы тяжёлые.
Жена посмотрела КТ очередной девочки с сотрясением – травматические изменения костей черепа не определяются. Картины геморрагического ушиба нет. Так в расшифровке и стала писать. Для нейрохирурга. Потом к зав. отделением понесла бумаги на подпись. Заодно и мужа повидать.
А Доктор вдруг стал историю болезни – ту самую – внимательно разглядывать-читать. Пошёл сам в кабинет КТ. Посмотрел снимок в компьютере. Так посмотрел, сяк. «Есть, – говорит, – очаг ушиба височной доли, надо дальше обследовать».
А тут как раз пятница. В выходные обследовать – некому. И девочка та, у которой «очаг ушиба» Доктор разглядел, с мамой в больнице остались. А зав. отделением – дома, но радуется почему-то ужасно, что они лежат. И в понедельник ещё лежать будут, когда он вернётся на свой пост.
Вот кого-то ещё выписали. Домой, долечиваться. Дома и стены помогают… Тёть Оля произносит главное своё:
– Что, домой? Всё, прощайте! И выздоравливайте, навсегда чтобы!..
Тёть Оля везёт магазинную тележку, полную постельного белья. Проходит по бесконечному коридору, по обе стороны его – двери в палаты, закрытые и открытые. Вдоль стен – тут и там каталки. Чуть впереди – пост медсестёр, дальше на тумбе – розетки для зарядки телефонов, кулер и пузатый алюминиевый чайник с остуженной кипячёной водой. Рядом дверь в процедурную, дальше – гипсовая. Горшечная. Туалеты.
– А в седьмой палате мальчишка, улыбчивый, не помню, как звать – бежал по квартире – попить с мамой чаю. И ногой – в косяк. Перелом мизинца ноги, со смещением. И чаю не попили… – всякий раз удивляют тёть Олю детско-подростковые истории. Удивляют своей нелепостью, случайностью. Лотерея, иначе не скажешь.
И рассказать-то особенно некому.
Тёть Оля в этом отделении давно, лет тридцать уже. Соседка позвала. Выучиться не вышло. А полы драить и горшки – не велика наука...
– Опять вы? А ну мамка, быстро в палату! – издалека кричит нарушителям тёть Оля.
«Мамка» вдруг начинает громко и торопливо говорить: «Да поймите вы, не можем мы 24 на 7 сидеть в этой палате душной!.. Можно было ручку оконную на посту взять и проветривать, а я не знала!
Понимаете, девчонки целый день в палате, то играют, а то ссорятся. Вот я их развожу, хоть ненадолго. А вы всё ко мне цепляетесь, нашли нарушительницу...»
Попозже тёть Оля, подойдя к пятнадцатой палате – обед раздавать, подозвала «мамку», прошептала быстро: «Там в двадцать первой парень блюёт, и жарит его, понимаешь ты? Не хочешь же, чтоб твоя тоже блевала?.. Вот и сиди в палате, кому говорю...»
«Мамка» извиняться, говорит – крыша едет, третьи сутки с пятилетней, а она не может ваши порядки соблюдать, ей бы волю!.. А тёть Оля – ещё тише: «А ну брось!» И компоту налила с горкой. И тут же говорит громко, на пол-отделения: «Тарелки не задерживаем, сдаём!.. По палатам все, в коридоре не стоим...», – словно неловко ей от «мамкиных» извинений.
И вот уж кричит в другом конце коридора: «Куда? Собрался, спрашиваю, куда?!» Отъехав от пятнадцатой и дальше толкая тележку, тёть Оля не умолкает:
– …Ну, куда ты прёшь? Видишь, каталку везу, с обедом. Потом пойдёшь, потерпи чуток... Телефоны здесь не заряжаем, там заряжаем, на тумбочке... Ну, упадет же сверху, с розетки этой, не понимаешь что ли, в самом деле!..
Доктор сам себе удивлялся, но очень боялся, что она его увидит. Прятался на всякий случай, остерегался лишний раз по отделению пройтись.
А когда выписку её дочке подписал, столкнулся с ними в коридоре, будто случайно. Две барышни, увешанные сумками с недоеденными гостинцами, недочитанными книжками и громыхающими в коробочке на дне пакета костяшками домино. Очень счастливые оттого, что в двух шагах– воля, и скоро забудется больничный запах, который ни с чем не спутать…
А он воображал, как будет идти по коридору, глубоко погружённый в заботы, положенные ему по рангу. И как бы невзначай приостановится: «Привет! А что вы… ты тут?.. В моём отделении? Я и не знал... Фамилия-то у девочки другая... да...»
Спеша домой (наконец-то, домой!) и увидев на ком-то белый халат, она бодро сказала: «Здравствуйте!». И пошла себе дальше, на волю.
Все они тут в белых халатах и медкостюмах теперь её знакомые. Так уж вышло. Почти неделя жизни.
И только немного позже сообразила, кто это. Обернулась. А его уже не нет, конечно. Очень удивилась. Потом вспомнила: да, он же хирург. Здесь, в этой больнице. Странно, что раньше не встретились. Какие бывают совпадения!..
– Ольга Иванна! Тёть Оля! – по коридору чуть запыхавшись, летит зав. отделением. Не положено ему так! И всклокоченный какой-то, взбудораженный. Никогда таким не видала!
Но присмотревшись к нему, решает:
–Пошли, Доктор, чаю попьём. Сегодня вроде потише. Тьфу-тьфу…
Доктор заходит за ней следом в полутёмную сестринскую, садится на ближайший стул, неудобно, на самый край.
Все движения тёть Оли резкие, порывистые, но точные. Поставила на стол две кружки, сунула два пакетика, сахар-рафинад по два куска в кружку запустила с далёкого расстояния, и всё в цель. Ни о чём не спрашивает. Гость пить будет так, как дают. В вазочке в середине стола – печенье, карамельки. Достала из своих полочных закромов шоколадных конфет, сыпанула сверху.
– Угощайтесь, Доктор! Похудели чего-то. Это не дело. Ешь… Берите!
Доктор послушно выполняет все указания. От тёть Оли исходит ровно то, что нужно сейчас, чтобы пружина у него внутри ослабла.
– Знаете, Доктор, лежали у нас тут совсем недавно мамка и девочка, – так вот, сколько лежали, она в зимний сад свою девочку водила по вечерам, хулиганка. Цветами нашими полюбоваться.
Думает, что я ничего не знаю. А тёть Оля всё знает. Но не сказала я ей ничего. Нет меня как будто.
Доктор молчит. Здесь он – только «слушатель и кушатель». Да и что скажешь? «Тёть Оля всё знает»…
– Она мне потом рассказала, когда их выписывали уже – желание она загадала: чтобы у девочки всё с головкой наладилось, ну, после травмы. Скоро же праздники, и она загадала, на эту вот коробку сверкающую глядя, с подарками. Видели?
И на окно кивком указала. За окном в темноте что-то сверкало, переливалось большой новогодней гирляндой. Пригляделся – и вправду словно коробка, наполненная игрушками: вот медвежонок, вот полосатая рождественская трость, вот – конфета, бант, а это, кажется, передняя часть паровозика…
Опять – медвежонок. Может, хватит с него медведей?..
В молчаливое разглядывание ворвалась сирена скорой помощи, въезжающей на территорию больницы. Привычный звук.
Когда-то в юности Доктор несколько лет работал на скорой. По молодости не так было и трудно – не вовремя есть, урывками спать, видеть острую боль и муки. А потом – встретил будущую Жену, и всё в его жизни переменилось.
В один момент он перестал даже думать о том, что прежде казалось ужасно важным. Почему-то эта удивительная женщина, умная, красивая редкой красотой, из известного казачьего рода, с Дона который, двадцать лет назад выбрала именно его…
Жена вечером за ужином сказала Доктору: «У той девочки не было очага на КТ. И ты это знаешь. Мы оба знаем. Расскажешь?»
Не расскажет.
– …Знаешь, за что люблю нашу работу? Сегодня днём в приёмное отделение спускался. Смотрю, компьютерный экран застыл на Озоне. Думал начать ругаться. Присмотрелся: корзина – заказ книг. Знаешь, что заказывают? Бродского.
– Это Нонна. Она дежурила. Подарки. Скоро же Рождество. А по мне лучше бы Пастернак.
– А я больше всех люблю Мандельштама. И тебя. И Рахманинова…
Тёть Оля полагала, что люди они как поверхности разной степени загрязнения. На каждую нужно своё средство, своя интенсивность оттирания, разное требуется время. В конце концов, очищению поддается всё. Ну, это понятно.
– Что, домой? – все проходят по коридору, в воспоминаниях тёть Оли: мамы с младенцами на руках, папы и бабушки с карапузами за руку, мальчишки и девчонки – с руками на перевязи, с гипсом на ногах – эти на костылях, есть с родителями и одни, с пакетами и без, в зимнем, летнем, осеннем и весеннем.
– Всё, прощайте! И выздоравливайте, навсегда чтобы! К нам больше чтобы ни-ни…
"ЗНАКОМЫЕ» ЗНАКОМЦЫ"
Отзыв на спектакль "Дай мне руку..."
Мне хочется начать с того, что у поэта две жизни: жизнь тела и жизнь духа. Очень сложны и витиеваты их сочетания, пересечения внутри одной судьбы. Жизненная реальность диктует свои законы. Будь ты даже очень большой поэт (а Марина Ивановна и при жизни в своей величине – справедливо – не сомневалась), а перед реальностью, перед родными и близкими отвечай по людским законам.
Большая внутренняя свобода и потребность в будоражащих и страстных чувствах, открытость и готовность к любви приводит к новому сильному чувству, особенному, уникальному, созидательному. Но отношения такие всегда разрушительны, чем ни объясняй. Поэтому –переписка. Поэтому (так или иначе) долгое откладывание встречи.
Марина говорит об этом в спектакле так: «Я не люблю встреч в жизни: сшибаются лбом. Две стены. Так не проникнешь. Встреча должна быть аркой: тогда встреча – над. – Закинутые лбы! Я знаю, что в жизни надо лгать. Но мои встречи не в жизни, а в духе, где уже всё победа…»
Ожидания столь высоки, что разочарование неминуемо. Страдание – необходимая часть. Не должно сбыться. Но и должно. И сбылось. Не здесь, не на грешной земле. Там, в духе. Никакой осуществлённой любви нет и быть не может. Там. Там всё по такому большому счёту, что – должно быть и есть только так. А потом – помните, о какой женщине речь? О каком поэте?
Из письма А. Эфрон П. Антокольскому:
«Удивительно, что М. Ц., бывшая в непрерывном движении и росте, требовала от человеческих отношений абсолютной стабильности – на недосягаемой для них высоте. Эти Эвересты чувств (всегда Эвересты по выси, Этны и Везувии по накалу) людям недоступны; можно вскарабкаться лишь раз, и сейчас же обратно, в долину. Воздух её чувств был и раскалён, и разрежен, она не понимала, что дышать им нельзя – только раз хлебнуть! Её движение (во всём, в творчестве, да и просто в жизни дней) всегда было восхождением; движения же с вершин (чувств, талантов и т. д.) – вниз, столь свойственного людям, она не понимала; всех обитателей долин ощущала альпинистами. Не понимала человеческого утомления от высот; у людей от неё делалась горная болезнь».
Это о романе в письмах, одном из самых известных. Два больших поэта, две яркие личности, люди, способные на особые чувства. В этом, по крайней мере, уверены читатели, любители поэзии. Книгу, в которой собраны эти письма (их вышло несколько), читатели рекомендуют тем, кто хочет прикоснуться к истории подлинной любви.
А теперь о спектакле.
Интересно, глубоко, заставило задуматься. Мне и проще писать о нём, и сложнее. Поскольку я достаточно давно творчески приятельствую с обоими исполнителями. Это стало возможным, так как оба они, и Ольга Кузьмичева-Дробышевская, и Евгений Касаткин – литераторы, пишут и стихи, и прозу. И по складу души своей, в моём представлении, в первую очередь поэты. Это серьёзно. И Ольга, и Евгений пишут хорошие стихи.
Также Евгений Касаткин – актёр театра «Голос», я видела спектакль этого театра «Человек, который платит», где Евгений исполняет главную роль, сложную, драматичную, многогранную. Мы познакомились с ним на встречах ЛИТО «Точки» при совете по прозе Союза писателей России, где Евгений читает для нас произведения других авторов на презентациях книг и сборников. А ещё Евгений пишет пронзительную поэтичную прозу. Пишет прозу и Оля, тоже прозу поэта. Оба они – постоянные авторы сборников современного рассказа «Точек». У Ольги – музыкальное образование, она исполняет под гитару песни собственного сочинения, как на свои стихи, так и на стихи других поэтов. Она артистична, убедительна и органична на сцене.
Оба артиста на сцене проживают жизнь своих героев ярко, страстно, не без пафоса. В личной беседе Ольга призналась мне, что Марина Цветаева многое в ней раскрыла, о чём раньше она только догадывалась и о чём и подумать не могла. О чём-то таком говорил нам на семинарах наш с Ольгой общий мастер поэзии на Высших литературных курсах в Литинституте Валентин Сорокин – вспоминая «поэтов, идущих впереди». А Людмила Вязмитинова, критик и педагог, неофициально называла свой курс по поэзии «Мы стоим на плечах гигантов…»
Итак, два талантливых поэта и хороших актёра перевоплощаются на сцене в двух других поэтов.
Одна из восторженных зрительниц, поздравлявших артистов после спектакля в Борисоглебском 9 июня, сказала, что, глядя на Женю, забывала о том, что перед ней артист. Она смотрела, как блестят слезой его глаза, и видела перед собой Бориса Пастернака.
Мне показалось, что у Ольги даже голос на сцене изменился. И поёт она теперь по-другому (за годы учебы и на встречах в последующие годы, когда Ольга приезжала в Москву, она нередко приходила с гитарой и пела всегда охотно), и сочиняет песни теперь по-другому, в иной манере. Особенно сильно прозвучала для меня песня – «Чтоб высказать тебе…». В этот момент спектакля всё как будто бы сложилось, сошлось в той единственно честной и верной точке, камертоне. Так, как будто некая мелодия истории уже звучала, но сверять её точность нужно по «ля» именно этого фрагмента. «Я проводы вверяю проводам…». А ведь кажется, что там ещё всё хорошо, разгар и накал чувств, Борис обращается: «Марина, золотой мой друг, изумительное, сверхъестественно родное предназначенье, утренняя дымящаяся моя душа, Марина, моя мученица, моя жалость, Марина…». А всё уж, конечно, известно, – исход понятен…
Актёры перевоплощаются в своих героев.
Когда актеры – твои знакомцы, есть ещё одно перевоплощение – из знакомых в незнакомые, иные. А потом – снова в Цветаеву, феномен которой таков, что стихов мы, как правило, знаем не очень много, да и из судьбы поэта – только самые яркие фрагменты, но для многих она –просто Марина, с ней можно говорить, как с близким человеком, о самом важном. О мятежном. О запретном. Она поймёт. Она возникает в жизни волнами, время от времени. Сейчас у меня снова такой Цветаевский прилив. Побывала в музее в Болшево. Вернусь туда 19 июня, когда там зажгут Цветаевский костёр.
Итак, во время спектакля происходит перевоплощение в Цветаеву. И женщина на сцене снова становится «знакомицей».
С Пастернаком я не так «дружна», не особо знаю его творчество. Им много лет увлечена моя мама, и стихи, и жизненный путь занимают и вдохновляют её чрезвычайно. Так что я, так или иначе, в перекрестье обоих имён.
Что для меня произошло в спектакле.
Преодолев стыдливость от «чтения» чужих писем, сталкиваешься с новой неловкостью – звучат невероятно интимные признания, смелые, пафосные в своей искренности. Не надо бы это подслушивать. Но – да, эта история двоих давно стала достоянием истории литературы, и всего влюблённого в поэзию мира.
Равновеликие.
Яркие.
Честные.
Сильные.
А может быть, играющие в такую игру, особенную, доступную лишь Богам – или людям подобной величины.
«Дай мне руку» – очень простая и понятная просьба, это доступно и в понимании, и в действии. На секунду кажется, что может быть не так сложно и не настолько мучительно.
Композиция спектакля кольцевая: в начале Борис Пастернак восхищается стихом Марины «Знаю, умру на заре, на которой из двух…». В конце звучит песня О. Кузьмичевой-Дробышевской на эти стихи. Спектакль по-новому знакомит с известными стихами, звучат письма, – богатый удивительный русский язык.
И такая вот мысль – чем отличается актёр от поэта, пусть даже поэта-исполнителя? Хороший актёр отдает(ся) образу полностью. Выворачивает душу. По крайней мере, такое создаётся впечатление, когда перед нами настоящий актёр. Поэт, исполняющий свои стихи, приоткрывает слушателю свой мир. Делится сокровенным, пережитым, прочувствованным. Но дистанция остаётся. Слушатель помнит, что он не может так точно выразить чувства, так раскрыться в слове и эмоции. А поэт, играющий роль другого поэта, оставляет что-то своё важное в себе, – словно глядит внутрь себя особенно пристально, вглядчиво. Придирчиво, может быть.
И я поэт, и мой герой – поэт. Я играю того, другого поэта. Произношу его слова, не свои. И это важно, что я – не он. Мой актёрский мир – это сейчас мой герой. Но мой поэтический мир – навсегда только мой. Не знаю, точно ли я уловила это двуединство. В любом случае, интересный опыт, глубокий, богатый, красивый.
Пока готовилась статья, появилась информация: спектакль «Дай мне руку» станет участником юбилейных Цветаевских вечеров, которые пройдут в Доме-музее Марины Цветаевой в Борисоглебском переулке в октябре 2022 года. Судя по зелёной дороге, которая открылась спектаклю, Марина Цветаева и Борис Пастернак благословили его. А это – главное.
О Викторе Петровиче Слинько
"Никогда не отказывайте себе в самом главном, - в желании!" Пожилые опытные люди всегда дают более молодым советы. И для меня разница только одна: нужные, полезные это советы, или - ну их совсем и забыть! Советы Виктора Петровича я коплю, храню и берегу. Сам Виктор Петрович всегда бодр, громок, энергичен. Весёлый хулиган. Палка в его руке - не признак немощи, но - аксессуар, удачно довершающий образ. И, пусть он даже пожалуется на правую ногу, которая ведёт себя неподобающе, и даже предъявит её мне, слегка приподняв брючину. Всё равно самое главное то, что в голове его роятся, тесня друг друга, идеи новых произведений. Пока он хочет писать. Одна тема его не отпускает - тема Великой Отечественной войны. И несколько шире - тема жизни советского народа в стране Советов, не привычный для нас взгляд на эту жизнь. "Славянина (творческий псевдоним ВПС) в России не печатать!" - тайно сговорились между собой издательства в России. А в Киеве его, наоборот, печатают. И там он - желанный гость. То ли потому, что он родился на Украине и много пишет об этой земле. А может, потому, что мир в очередной раз пошатнуло и накренило, и теперь на Украине только и ищут возможности сделать что-то наперекор России. Не хотите печатать этого автора? А мы вот напечатаем! Много лет ВП задаёт себе трудные вопросы и продолжает искать на них ответы. При этом, он пишет так, что, погрузившись, преодолев изначальную преграду темы (например, женщинам вообще трудно читать про войну и про генералов), потом уже не оторвешься. Мастерство. Ремесло, помноженное на большой опыт, ну, и на талант, конечно. Действие, диалоги, движение мысли. И ещё один урок от Виктора Петровича: «Главное в литературе – идея. Мысль». Спроси себя, чем ты собираешься читателя своего удивить. А одной фразой выразить сможешь? Недостаточно только передавать своё настроение, делиться внутренним состоянием. Так сегодня пишет большинство. А этого мало. Ещё ему кажется, что проблема многих писателей в том, что они очень боятся исказить факт, отойти от него. Боятся включить фантазию, воображение.
«Вот - напиши, - говорит, - всё, что пишется и как пишется. А потом увидишь, где не хватает фактов, материала. Туда и добавишь, что нужно». Соглашусь. И (но) - добавлю: прежде чем включать фантазию, не знаю, кто как, а ВП настолько досконально изучает все вопросы, что его тексты своей дотошностью и любовью к деталям становятся инструкциями по применению, руководством к действию. Написанные художественно и увлекательно инструкции. Тема не отпускает, и всё. Такая даже одержимость, дающая силы и творческое вдохновение. Много так называемых военных книг написано на самом деле не о войне. Это ВП мне рассказывает. Многое написано поверхностно. Авторы не идут в глубину, не прослеживают развитие человека, перемены в нём на протяжении действия. Главное для меня у ВП - что ему важнее всего человек. Поиски правды о человеке. Я иногда спрашиваю себя: а смогла бы я жить в таких вот непростых условиях? Зная, что не печатают, зная всё - про темы и идеологию. Причём, казалось бы, времена меняются. И мы так отчаянно хотим правды - в последние годы. Оказывается, нет, по-прежнему всей правды мы не хотим. Из истории: Многие ли писатели могут похвастать, что по прочтении их ранних рассказов им позвонил Павел Нилин и спросил - на каком фронте воевал писатель Славянин? А он только в 1943 родился. Какой фронт? Разве что - этот, литературный, писательский. Это – к вопросу доскональности и фактологии. К изучению и погружению в материал. Продолжает писать, чтобы разобраться, чтобы найти ответы на очень трудные и очень важные вопросы. Чтобы досконально изучить "матчасть" и потом написать об этом.
«Оно пишется в память безвинных, забытых, убитых ни за что людей. Кто-то же должен о них писать! Я не могу не писать. Оно мной владеет». Скажем честно. Тема, основная тема творчества этого писателя нам просто не нравится. В ней некомфортно. Она ломает наши представления о мире. В нашей матрице всё иначе. С молоком матери, с младых ногтей – мы-то знаем, что – иначе… И, тем не менее, нельзя забывать, что точки зрения, убеждения могут и должны быть разными. Мир объёмен и многогранен. И огромен и велик диапазон человека, - от мерзости и скотского пьянства до большого, настоящего поступка, до выхода в другое измерение. На защите дипломов на ВЛК Т. Е. Никольская, оппонент Виктора Петровича, сказала, что - да, тема трудная, что взгляд этого писателя на наш мир принять трудно. Но, в конечном итоге, она считает, что в профессиональном литературном сообществе мы должны судить произведения по уровню мастерства писателя. А перед нами – безусловно, мастер. А ещё - от себя скажу - должны судить по отношению автора к человеку. Всё равно, важнее всего - человек. А. В. Воронцов нередко приводит слова Пушкина о том, что «драматического писателя должно судить по законам, им самим над собой признанным". Важнее всего цель, которую преследует художник. Виктор Петрович ищет правды о человеке. Есть у этого писателя материал, доказательная база его точки зрения, факты. Книги, написанные очевидцами, свидетелями, исследователями. «Три часа в день читать, три часа в день писать», - вот формула рабочего дня писателя от Виктора Петровича. В литературе, оценивая произведения, мы задаём себе два главных вопроса: «Что автор хочет мне сказать?» и «Как он это делает?»
Я сейчас кое-что перечитывала из произведений Виктора Петровича. Готовилась к встрече. Есть у него один недостаток – избыточность. Многословие. Понятно, что ему очень много хочется сказать, записать. Он многое пережил, многое понял, ко многому пришёл.
Есть у него одно желание. Желание поделиться с читателем. «Не отказывайте себе в самом главном, - в желании!» ВП сказал, что надеется ещё две вещи дописать... Одну уже сделал до половины; и хочет закончить "Марш судного дня".
К сожалению, не успел.
Помним, любим, скорбим.
Светлая память
Русскоязычная газета Узбекистана "Знамя дружбы" опубликовала мой отзыв на новую книгу Вафокула Файзуллаева "Белый аист".
Многое вспомнилось: наш семинар, вдохновенный и светлый Валентин Васильевич Сорокин, после - посиделки поэтов с прозаиками в "Макдональдсе" и творческие встречи в общежитии Лита.
Хочется, чтобы Вафокул смог приехать в Москву, и тогда мы проведём, как и планировали, презентацию его книги в ЦДЛ...
Живой огонь
Подтоп внизу справа приоткрыл, заслонку печную вытянул. Посыпалась кирпичная крошка. Чихнул. Смешно стало.
Сел на низкую деревянную скамейку. Колени привычно скрипнули.
Газетку вытащил наугад из стопки, сложенной рядышком. Быстро смять и – в топку. А то сейчас зачитается какой-нибудь забавной ерундой из старых новостей.
Прочитать продолжение можно по ссылке
Колокольчик
Цветок колокольчика – символ любви, честности и повиновения. Согласно поверьям, он приносит девушкам счастливую любовь, а пожилым людям – спокойную старость. И вообще – дарит счастье.
Этого она не знала.
Все дачники видели это растение-самосей. С фиолетовыми и сиреневыми цветами, многолетнее и очень живучее. Их много растёт на заброшенных дачных участках. Казалось бы, никому в голову не придёт такой колокольчик обихаживать и «окультуривать».
Прочитать продолжение можно по ссылке
… Вот стоит человек под деревом.
Незаметный почти. Растерянный
И одетый – коре под стать…
Может, деревом стоит стать?
Подрастать потихоньку – медленно.
Поступать, как сезоном велено.
То зелёной листвой галдеть
На ветру, то ржаветь – желтеть
Да ронять медяки да золото,
То дремать в белоснежном холоде.
И с годами всё выше вверх.
А корнями врасти – навек.
А хмельными – шальными вёснами
Мерить небо ветвями – вёслами
И вдыхать беспокойство птиц,
И глядеть в суматоху лиц.
Человек прислонится к дереву,
И расстроенный, и растерянный.
А листва шелестит покой.
И тепло по стволу – рекой.
Ни о чём бы его не спрашивать,
Наслажденьем тоску разглаживать.
Потихоньку тянуться ввысь…
Вот и звёзды уже зажглись…
Ещё стихи можно почитать по ссылке