Лариса Алексеевна Кеффель. (Творческий псевдоним, под которым публикуется: Лариса Кеффель-Наумова.)
Родилась и выросла в Москве. Училась в детской музыкальной школе им. М. Ростроповича.
Окончила Московский государственный университет культуры (МГУКИ) по специализации «художественная литература и искусство». Профессия — библиограф. Работала в должности заведующей сектором читального зала в Университете дружбы народов им. П. Лумумбы. В 1993 г. вышла замуж и уехала в Германию. Живет в г. Майнц, земля Рейнланд-Пфальц, на юго-западе Германии. Прошла практику в университете Иоганна Гутенберга, Католической библиотеке духовной семинарии Майнца. Работала библиографом в научной библиотеке Высшей католической школы Майнца. Хорошо владеет немецким, но пишет только на русском.
Закончила Курсы литературного мастерства под руководством секретаря Правления Союза писателей России, писателя А.В. Воронцова.
Есть переводы рассказов на другие языки.
Участвует в литературных конкурсах.
Публикации
1. Рассказ «Монетка» — альманах «Писатель года. Дебют 2019» (печатное издание; номинация на премию); альманах «Новое слово» № 4, 2020, Москва (печатное издание), посвященный 160-летию со дня рождения А.П. Чехова (http://almanah.novslovo.ru/, рассказ победил в конкурсе на лучший рассказ номера); альманах «Новая литература Кыргызстана» (http://www.literatura.kg/main/) — на русском языке, а также в переводе на киргизский Мухиной М.А. при участии известного киргизского писателя Айдарбека Сарманбетова (электронная публикация).
2. Рассказ «Римские каникулы» — альманах «Писатель года. Дебют 2019» (печатное издание); альманах «Новое слово» № 6, 2020, Москва (печатное издание), посвященный 150-летию со дня рождения И.А. Бунина (http://almanah.novslovo.ru/); альманах «Новая литература Кыргызстана» (http://www.literatura.kg/main/) — на русском языке, а также на киргизском языке в переводе Айдарбека Сарманбетова (электронная публикация).
3. Рассказ «Виртуоз в игре на „Блютнере“» — альманах «Писатель года. Дебют 2019».
4. Рассказ-антиутопия «Сон в зимнюю ночь» — альманах «Новое слово» № 7, май, 2021, Москва (печатное издание), посвященный 130-летию со дня рождения М.А. Булгакова (http://almanah.novslovo.ru/). Рассказ будет также напечатан в Антологии русской прозы за 2020 год. (печатное издание.)
7. Стихи о любви и весне — поэтический альманах «Линии» (издательство «Новое слово»), март 2021 года (http://almanah.novslovo.ru/).
8. Роман «Снег на Рейне». 2021г. https://proza.ru/2021/05/12/228
9.Рассказ «Туфельки» 2021г. - https://proza.ru/2021/09/07/1517
Рассказ номинирован на конкурс «Русь моя» 2022, посвященный памяти С.А.Есенина и будет опубликован в конкурсном Альманахе.
10. Рассказ «Серенада для Веры» 2021г. - https://proza.ru/2021/09/30/1666
В настоящее время автор редактирует новые, недавно написанные, рассказы. В работе еще один роман.
Рецензия Киры Грозной
В только что вышедшем журнале "Аврора" №3, 2024, опубликована рецензия главного редактора журнала Киры Грозной на роман Ларисы Кеффель-Наумовой "Снег на Рейне". Почитать рецензию можно по ссылке, а также на странице "Отзывы".
Туфельки
Рассказ
Памяти бабушки моей посвящается.
Чёрная «Волга» мчалась по Новорязанскому шоссе. Проехали Зеленинские Дворики, свернули с трассы налево. Объехали по левой окраине Рыбное, пересекли железнодорожные пути, поехали по дороге через Раменки. Вдалеке показались дома. Сидящий за рулём мужчина в военном мундире подполковника сбавил скорость, увидев впереди указатель: «Константиново. Музей С.А. Есенина». Притормозил. Повернул и медленно повел машину по укатанной дороге, шурша шинами. Немного впереди виднелись два туристических красных автобуса с надписями на боках «Совтрансавто». Здесь было что-то вроде парковки для посетителей. Туристы гуськом шли к стоящему вдали одноэтажному длинному строению – видимо, это и был музей. Охранник замахал руками, предупреждая, и подбежал к машине. С водительского сиденья к нему вылез человек в военной форме.
– Дальше нельзя, товарищ подполковник! – обратился охранник уважительно к владельцу «Волги». – Дальше пешком придётся вам прогуляться. Не пропускаем к музею. Распоряжение руководства.
Военный обошел машину, открыл заднюю дверцу. Наклонился к кому-то.
– Мама! Не пропускают. Пешком-то дойдёте?
С пассажирского сиденья выглянула пожилая женщина в платке.
– Как же так, Миша, милок? – расстроенно запричитала она – Сама-то я не дойду. Неужто возвращаться? – посмотрела на военного просительно.
– Сейчас! Спрошу, может, всё-таки пропустят. – Военный подошёл к охраннику. Прокашлялся. – Понимаете, там в машине моя тёща. – Он помолчал. – У неё родственники здесь жили. – Покашлял. – Она Есенина знала, разговаривала.
Охранник охнул и включил рацию:
– Приём! Приём! Тут такое дело… Здесь у нас машина. Женщина пожилая. Говорит, что знала Есенина, говорила с ним. Сама дойти не сможет. Так что делать? – Рация захрипела нетерпеливо. – Понял. – Охранник повернулся к военному. – Товарищ подполковник! Проезжайте. Прямо до входа. Там сотрудники вас встретят. Скажете, что это у вас в машине женщина, знавшая Есенина.
– Благодарю! – Военный козырнул. – В каком вы звании?
– Капитан.
– Благодарю за помощь, капитан!
Охранник хотел тоже козырнуть, но вспомнил, что в униформе, без погон. Просто махнул рукой, мол, да не за что благодарить, товарищ подполковник! Чего уж там. Понимаем. Что ж мы – не люди? Михаил сел в машину. Обернулся на заднее сиденье.
– Всё хорошо, мама. Пропустили.
Женщина радостно отозвалась, поправляя платок.
– Ой, милок, слава Богу! А я уж помолилась Богородице-заступнице. Помогла Матушка Казанская. Думала, что не увижу! Долго ведь просила вас, а приехали – и от ворот поворот.
Сидящая на переднем сиденье дочь Лёля повернула к ней голову, ободряюще улыбнулась:
– Видишь, мам, Миша договорился. А ты волновалась.
Машина поехала по дороге. Пожилая женщина всё смотрела в боковое стекло, пытаясь разглядеть что-то.
– Ну вот и свиделись, Константиново.
***
Оленька шла по выгону, вдыхая медвяный, и прохладный, как из колодца, утренний воздух. Щекотала её ноги в лапоточках, обжигала тонкие щиколотки морозная утренняя роса. Пробегала дрожь аж через всё миниатюрное и упругое девичье тело. Сладко… Оленька остановилась, положила собранные цветы на траву и потянулась всеми косточками. Ах, как здесь у них благостно! Река Ока петляла, на излучине красиво извивалась, как богатая коса у девки. До чего же привольно! Сколько хватало глаз, холмистые луга с небольшими щетинами кустов, мелких перелесков, то тут, то там раскиданных дубрав. Хорош был березняк. Везде берёзовый лес, и береста белая, здоровая. Так вкусно было ранней весной цедить, поднеся кружку к жестяному желобку, что вставляли в деревья, берёзовый вязкий сок… Говорят, что это берёзы плачут. Нешто правда? Ноги горели, и казалось, что жарко. Раздольный сарафан, который наскоро надела прямо на исподнюю чистую рубаху, тоже был весь влажный от высокой осоки. Не дождавшись, пока рассвенётся, убежала в луга собирать цветы.
Навстречу ей гнали коров. Оля попятилась к росшей у дороги вишне, постояла, пропуская стадо, застенчиво поклонилась пастуху Тимошке. Он в ответ залихватски стеганул по воздуху кнутом. Покрутил головой, покашлял в усы, провожая её стройную девичью фигурку. Ох и хороша девка! Косточка тонкая, волос кудрявый. Личико белое, что тебе чашка хварфорова. Ишь, припустила! Пятки розовые. А ножка-то махонькая. И в кого? Вроде Евдокия, мать её, – баба гладкая, но тоже складна, стати не отымешь, плывёть лебедью – себя несёть. Андрейка, мужик её, масловский*, рано помер. Двадцать четыре годка тольки и пОжил. Да. Извозщицкое дело. А сама при графьях в услужении. Можеть, согрешила с графом-то? Тимошка сам испугался своих срамных мыслей, плюнул, перекрестился – Господи, прости Ты мя, грешного! И придёть же ента страмота на ум в праздник светлый! Да и ум-то у меня тихий. Чяво с меня взять-та?
На самом деле Тимошка лукавил. Он был не последний человек на деревне, и поскольку бабы вверяли ему стадо – его обласкивали. Кто пирожок даст, кто яйцо, кто молочка нальёт. Село у них, Слава Богу, зажитошное. Да и сплетни деревенские первым он узнавал, когда корову хозяйке обратно ко двору пригонял. Какая сельчанка понесла, какую в амбаре с полюбовником намедни видали. А которую и попотчевал кулаками благоверный – платок низко спускала, закрывая синяк. А куды денисся-та? Одно дело – бабье. Терпи. Знать, не угодила, перечила самому. Перед людями стыдно, а в избе не отсидисся. Эхе-хе… Грехи наши тяжкие!
С этими печальными мыслями Тимошка досадливо погнал стадо дальше. Пёс Полкан пугал дур-коров, облаивая их вкруговую. Коровы мычали, отмахиваясь хвостами. Боязливо жались друг к другу. Ух, Полкан-то сегодня злой какой! С чего бы?
Оленька опрометью вбежала во двор с ворохом луговых цветов. Тётя Луша несла ведро с молоком в избу, накрыв тряпицей. Оля торопилась. Надо успеть себе и подружке Нюре венки сплести. А уже и в церкву пора собираться. Долго сегодня. Праздничная служба. Сегодня после обедни пойдёт она с другими девушками водить кругА. Оленька приехала с братом Петей к тётке Луше, Лукерье Трофимовне, из Курова в гости. Дед Поликарп и баба Груня отпустили на Троицу к родственникам. «Межедворы!» – приговаривал дед. Очень любили к родне в гости ездить. Дома им не сидится. «Чай, рано ей ешо подолом-то крутить!» – ревновал дед.
***
– Оленька? Ты по выгону шла? Стадо встренула? – улыбаясь, спросила Лукерья Трофимовна, поставив ведро и запихивая волосы под съехавший платок, с добрым прищуром любуясь на племянницу. И в кого уродилась? Как с иконы Богородицы Казанской, что в ихней церкви!
– Встретила! – Ольга пробежала, торопясь, мимо, в сени.
– Ну, слава Богу! В луга погнал. А то свернёть с дороги за поворотом, ирод, и дремлеть под берёзой старой в холодке, а там всё уж потоптали. Ну, слава Тебе, Господи! – приговаривала Лукерья. – Теперь к вечеру удойная будеть.
Тетя Луша, всё ещё светло улыбаясь, понесла тяжёлое ведро в избу, отведя руку, клонясь на правый бок.
– И то… – она обернулась, поискала солнце, будто свежий, жёлтый кругляш от бревна, только что отпиленный пилой, медленно разгоравшееся за деревьями.
– В церкву надо собираться. Ужо батюшка ругать будеть. Опять последние идёте! Богу – Богово отдай! Ох, Господи! Поспеть бы!
Процедив, разлила в две махотки и понесла молоко на лéдник. Воротилась в дом. Привычно перекрестилась на божницу.
– Маслица надо бы подбавить. Праздник нонче.
По белому отскоблённому полу, на котором аккуратно были постелены тканые полосатые половики, пошла к иконам. Влезла на низкую самодельную скамейку. Достала из бутылочки за божницей, налила льняного масла в лампаду. Огонёк запрыгал в склянке веселее.
– Вот и хорошо, ай, хорошо! – приговаривала она. – И Боженьке свету побольше!
На заднике* сидела Оля и плела венок.
– Оленька! В церкву не опоздаем?
– Ой! – спохватилась Оля. – Сейчас. Только Нюре доплету!
– Да как ето у тебя ловко получается! Уж и правда готов! – удивилась Лукерья. – И так ладно, цветочек к цветочку. А у иных торчить во все стороны. – Лукерья подошла, взяла сплетённый венок. Подивилась. – Никак пойдёшь кругА водить?
– Пойду, – зарделась Оля.
– Ну, иди. Такую и показать не стыдно. Я с бабами постою. Посмотрю на тебя. Лебёдушка ты моя! – Погладила по льняной головке.
Оленька благодарно потупилась. Тётя Луша добрая. У них в семье все добрые. И дед, и бабушка. И мама. Отца Оля плохо помнила, он умер от горячки, когда она была ещё маленькая. Ямщиком в Москве служил, но, наверное, и он тоже был добрый? Зла она не видела. Её баловали. Не принуждали. Бабка и дед были ещё крепкие и сами управлялись. Мама из Москвы платья привозила, башмачки. Полушалки невиданной красоты! С жар-птицами и единорогами. Подружки-соседки дивиться ходили. Пальцами водили по диковинным рисункам.
– Ой, Олюшка! Как тебя наряжают!
А она другого и не знала. Весело было, подвязавшись шалью в трёшницу*, надев свалянные бабушкой из беленькой овцы валенки и господскую шубку, перешитую бабушкой на Олю, кататься, визжа, с горы на салазках, которые смастерил ей дед.
Мама в Москву хотела взять, в гимназию. Оленька в деревне школу кончила, но больше учиться не хотела.
– Ишь чаво удумала! Дитя портить! – дед с осуждением посмотрел на дочь. – Глянь, вона какая голубица! Ангел во плоти! Ангел и есть! Нешто такая засидится?
Бабка не встревала, только тихо охала, кивая сокрушённо головой, вытирая глаза концом платка.
Мать возмущённо всплескивала руками.
– Папаша! Она же еле грамоте разумеет. Мама! Хоть вы скажите! Я её устрою в интернат для девочек.
– И чаво ей в ентой Москве делать? На кой ляд ей, девке, учёба? Мужика ей надо справного, как в возраст войдёть. Вот и вся учёба.
Оленька сидела у печки, выжимала слезу, просительно смотрела на деда. В Москву ехать не хотелось. Страшно там! Боязно!
– Дурочка! Останешься неучёной, – вздыхала мать, присаживаясь с Олей рядом, обнимала её, прижимая к себе. Евдокия понимала, что против такой коалиции не попрёшь. Избаловали детушек. Ну, да Бог с ними. Одна у бабки с дедом отрада – внучата, да и ей в Москве с ними колготиться, устраивать, господ просить. Ладно. Так тому и быть. Опосля, может? И она уезжала обратно в столицу.
***
В церкву успели ко времени. Впереди, чинно поснимав картузы, крестясь на главы храма Казанской Божьей Матери, шли дядя Степан Алексеевич и братья Ефим, Илья и Петруша. В пиджаках поверх отороченных узорным кантом льняных косовороток, подпоясанных кушаками и брюках домотканого сукна. Истово ещё раз перекрестившись и махнув земной поклон, с должной робостью один за другим входили в дверь, стараясь потише скрипеть новыми сапогами, сильно пахнущими кожей. Тётя Луша в нарядной красно-чёрной понёве* в клетку поверх расшитой рубахи с красиво затканными рукавами и в переднике* с навершником*, в свекольного цвета повойнике* на голове, расшитом ярким бисером, торжественно шествовала с Оленькой, одетой в васильковый сарафан с рябиновой окантовкой и белую рубашку с собранным вокруг шеи воротом. Красный узорчатый платок повязан по-девичьи – домиком. Дочки Бог Лукерье не дал. Зато племянницей не обидел. С гордостью подмечала, как оглядывали Олю все деревенские, заходящие в храм. За погляд денег не беруть. Не сглазил бы хто тольки.
Оленька стояла потупившись, крестилась, кланялась, когда дьякон возглашал: «Господу помолимся!» Ладана не жалел. Праздник! Кадилом щедро благословлял притихшую паству. Потупив головы, прихожане истово поворачивались направо, стараясь вдохнуть побольше «святого дыма». В какой-то миг, подняв голову, Оленька встретилась глазами с Серёжей. Он застенчиво отвёл глаза, но потом вновь и вновь её захлестывал его взгляд. Господи! Вот ведь смутитель! Она пыталась молиться, но уж какая тут молитва! Только поспевала креститься. Лукерья увидела смущение племянницы. Посмотрела на мужскую половину. Усмехнулась. Зыркнула на парня. Тот поклонился ей и вроде как поотстал. Когда шли к кресту, они оказались рядом. Она видела, как он наклонил свою кудрявую голову с богатым светлым волосом, когда прикладывался к иконе Живоначальной Троицы, засмотрелась на его профиль с прямым носом, фигуру ладную в светло-сером пиджаке, длинных городских брюках. В хороших гамашах.
Когда выходили из церкви, Лукерья наконец заговорила.
– Никак это Серёжка Есенин? Что? Вчерась не нагляделся на тебя?
– Он на меня всегда так смотрит, – Оленька покраснела, потупилась, закрываясь от стыда концом платка и ухватив тётку под локоть. Ох! Не пристало девушке такое рассказывать.
– Ну? Голоштанными вы ещё бегали. А теперь в возраст вошёл! Вот как глазом буравить! Да толку с него не выйдеть! – махнула досадливо вышитым платочком, который держала в руке, Лукерья Трофимовна.
– Почему?
– Да слышу, говорят все, как ето, стихи, что ли, пишеть, вот лавошник давеча говорил – всё за бумагой бегаеть, изводить на баловство-то это. К священнику нашему отцу Ивану в дом всё шастаеть. Книжки читаеть. У деда с бабкой рос, а они у него шибко верующи. Грамотны. Дед всю Псалтирь знал. Из староверов, слышно. Все монастыри обошли, и его с собой. Вот и приохотился. Ты с ним не позволяй. Строго. А то догуляетеся.
– Тётя Лушенька, да Господь с вами! Рано ещё мне. – Оленьке сразу полегчало. А то было сердечко забилось тревожно. Парень был пригож очень. Уж больно особенные у него были глаза. Будто цветочки льна. Прямо брызгала эта синь, летним полдневным небом. Стихи… Ей это казалось таким далёким. Шибко, знать, учёный.
– «Рано!» А сама зарделася, как маков цвет. Знаю я вас!
Сергей стоял у церкви. На голове у него был надет чудной высокий картуз с околышем, который ему не шёл и совсем не понравился щеголихе Оленьке. Его окружали мать с отцом и сёстры. Все нарядные. Татьяна Фёдоровна смерила Оленьку с тётей Лушей издали взглядом. Пресно улыбнулась. Кивнула. Услышали, как сказала сыну очень тихо, сквозь зубы: «Молода, таволь*, ешо!»
– С праздником, Степан Ляксеич, Трофимовна.
– С праздником и вас, Ляксандр Никитич, Татьяна Фёдоровна, Серёжа…
Поклонились. Пошли неспешно по главной деревенской улице – Порядку – чинно, раскланиваясь направо и налево с сельчанами. Дома сияли свежевыкрашенными к празднику наличниками и подзорами. Ветки берёзы на воротах. Подметено чисто. Светло на душе, радостно. Пахло пирогами.
Сидели за дощатым скоблённым до белого столом. Дядя, Степан Алексеевич, по-хозяйски разлил «смирновки» сыновьям, Пете и себе в стаканчики. Лукерья Трофимовна откупорила бутылку с кагором. Налила себе и Оленьке.
– Ну, с праздником!
Чинно подносили ложки к миске. Хлебали лапшу с курицей, придерживая ложки снизу куском пирога, чтоб не накапать. Махотка с молоком. Кулеш пшённый в чугунке, с тающим внутри топлёным маслом. Студень. Блинцы. Драчёны. Пироги. Ну и настряпала тётя Луша! «И когда она только спит?» – удивлялась про себя Оленька. Спать ляжешь, а она ещё на дворе возится. Ещё не рассвенётся, а она уж на коленях перед Спасом молится. Разбудит тебя утром горластый кочет, а она уж корову подоила, выгнала.
– Тётя Лушенька! Давайте я помогу! – приставала Оленька.
– Успеешь ешо! – отгоняла её все дни тётя Луша. – Бабье дело никуды от тебя не уйдёть. Понежься в девках-то. Да и гостья ты у меня. Вот управлюсь – в карты с тобой сыграем. В дурака али в пьяницу. А?
Оля почти ничего не ела.
– Оленька? Настряпала я бознать* скольки всяво! Ай не по вкусу? – тревожно спрашивала тётя Луша.
– Нет, я после поем. Когда приду.
– А сегодня на тальянке будуть играть! – гаркнул Ефим, приосанясь. – Серёжка Есенин тожа можеть так развернуть!
Оленька смутилась и посмотрела на усатого братца.
– Играть-то ребяты играють, только тебе, птаха, ешо рано туды. Шешнадцати ешо нет.
– А вы с ней рядом постойтя, а не гыгыкайтя с засиделками!
– Да будет вам, мамаша! Да хде ето засиделки?
– Говорю, за Оленькой приглядывайтя! Зыркал ваш Сергунька сегодня в церкве на неё. И на улице не отходить, хоть метлой отгоняй. Знать – не до тальянки ему будеть.
– Присмотрим, матушка, – пообещал более покладистый Илюша, чтобы прекратить спор, облизывая ложку от каши и весело подмигнув Оле. – Не боись, птаха! Сеструху в обиду не дадим! Да, Петюнь? – Братец приосанился, закивал. Обрадовался, что братья старшИе с ним советовались.
– Да я сама себя не дам! – Оленька расстроилась. – Ничего он не делал. Только посмотрел два раза.
– Ишь ты! Она уж сосчитала, скольки разов! – загоготали братья.
Оленька совсем смутилась. Мать замахнулась бесполезным уже черпаком на сыновей.
– Ух, охламоны! Вот девки нету. Тольки мужики неотёсанные!
Оля помогла прибрать тёте Луше со стола. Чистой тряпицей вытерла столешницу, стряхнула крошки в ладонь.
Лукерья взяла ухват. Привычно подцепила чугунок с оставшейся кашей. Ловко поставила в ещё тёплую печь. Туда же – большую глиняную миску с лапшой. На ходу поддела чáплей сковороду с блинцами. Ужинать. Всё у неё выходило споро, складно. Торопилась прибраться. Братья на дворе начищали сапоги, переговариваясь. Чуток захмелели.
– Иди, я сама тута. – Лукерья окинула взглядом избу. Конник покрыт тряпичными дорожками. Занавески недавно сшила на три окна, с огромными красными розами. Ситец – подарок от Олиной матери Евдокии, из Москвы. Божница в переднем углу праздничная. Со свежими рушниками, тоже с вышитыми ею розами. Лики икон благостно светились от лампадного огонька. Хорошо. Солнце било в окна. Совсем жарко. На Троицу всегда так. Разморило от кагора. Присела на лавку. Задумалась. Слышала, как Оленька шуршит за занавеской. Прихорашивается. Вот ведь за кого замуж пойдёть? Попался бы ей тихий, да жалел бы её. И жисть в радость будеть. Вона ведь какая! Ни дать ни взять – лик иконный. И правда на икону Казанскую похожа. Без отца растёть. Андрейка, родитель её, дюжа рано помер. Богородица! Матушка! Помоги ей, сиротке! Подай хорошего жениха! Она перекрестилась на божницу. Вроде Казанская Божья Матушка улыбнулась, Заступница наша!
Оленька смотрела на себя в зеркало, привешенное на стену за печкой. Застегнула на шее бусы в три ряда из красного камня. Серёжки с рубиновыми стеклянными камушками. Надела голубой сарафан, отделанный широкой синей с золотом тесьмой на бретелях, груди и по низу. Повернулась так и этак. Расчесала волнистые светлые волосы. Переплела наново косу голубой шёлковой лентой. Вытащила из-под лавки своё завёрнутое в мешковину сокровище – красные туфельки на небольших каблучках, с пряжками на перемычках. Матушка, когда последний раз домой приезжала, привезла. Кожа мягкая. Только тесноваты немножко. На размер меньше. Ничего. Разносятся. Надела на белые чулочки. Ножка – как игрушечная. Вышла из-за занавески.
– Ой, красавица моя! – ахнула Лукерья Трофимовна. Ну-ка поворотись! Погляжу на тебя! А косник* шелкОвый, лазоревый! А бусы! Серьги, небось, Дуня с Москвы привезла? Огнём полыхають! Ай-ай, царевна прямо! Нешто краше тебя сыскать? Да хде они? И нету их! – приговаривала она, оглядывая племянницу.
Оленька поворотилась. Приподняла подол сарафана.
– Ох! А туфельки-то махонькие какие! Нешто впору? – удивилась Лукерья.
Оленька побежала из горницы.
– Оля! Венки-то позабыла?
– Ах! – Оленька схватила приготовленные венки, висевшие на крюке у двери. Один надела себе на голову.
– Степан? Пойди глянь, кака пава-то у нас!
Вошёл Степан Алексеевич, покрутил головой, покрякал одобрительно.
– Снегурка!
– Пощипай щёчки! – посоветовала Лукерья. Оля пощипала щёки.
– Ну! Помогай Господь! – прижала к себе племянницу. – Беги! Я следом приду!
Нюра уже маялась за воротами. Ревниво оглядела Оленьку.
– Ой! Какая ты! – пощупала всё. – А ну поворотись. – Оленька крутанулась. Сарафан полетел солнцем, переливаясь шёлковой ниткой.
Оля отдала венок. Нюра надела. Она собралась тоже нарядно. Вышитая льняная рубаха с широкими рукавами. Новый зелёный сатиновый сарафан. Ленты в косе. Бусы самоцветные. Новые башмаки.
Пошли по деревне. Из дворов, завидя их, выходили цветисто одетые девушки. Пёстрой весёлой стайкой, смеясь и смущаясь, дошли до луга на краю деревни – места праздников. Собирался народ. Кто-то нестройно разводил меха тальянки. Кучками стояли мужики. Бабы лузгали семечки, издали осматривая девушек. Судачили. Чья какая да что на ком надето. Как идёт в хороводе. Хорошо ли поёт. Так ли у них было в девках. Все ошибки обсуждали.
Девушки взялись за руки и запели. Медленно поплыли в хороводе, прибавляя ходу.
Пойдём, девочки, гулять в лужочки,
Ой лёли, лёли, гулять в лужочки.
Гулять в лужочки мы на все денёчки,
Мы на все денёчки, на все духовские.
Закружились, переходя из одного кольца в другое, раскручиваясь и вновь заводя новое кольцо, поворачиваясь резво вокруг себя. Юбки разлетались, ластились к стройным ножкам в нитяных белых чулках. Мужики, глядя на девок, крякали, щипали ус, кашляли в кулак, поправляли фуражки, приосанясь. Жаркое солнышко играло с небес разными огоньками, как на Пасху, словно тоже приплясывая. Сейчас скатится с неба и пойдёт с ними в весёлом девичьем хороводе.
Берёза лугу позавидовала,
Ой, маю, маю, маю зелена.
– Хорошо тебе, лугу,
Хорошо зелена.
А меня, берёзу, секут и ломают,
И в печку бросают.
Оленька любила петь. С детства пела на клиросе в церковном хоре. Голосок у неё был нежный, мягкий, но сильный. Лился чудно, не по-деревенски, девки её заглушали громкими ойканьями, звонкими с привизгами, голосами. Но она не обижалась. Вместе поём. Немного кружилась голова от возбуждения и сосало под ложечкой. Не ела целый день.
Заметила поодаль с другими ребятами Сергея. Он смотрел на неё, как заворожённый, не отрываясь. Стыдно было. Подружки хихикали. Тыкали локтем в бок. Опять он в своей странной фуражке, в той, что давеча был. Высокой с околышем. Оленька всё шла в хороводе, стараясь не смотреть в его сторону.
...Когда дед Поликарп привез её с братом в Константиново, Серёжа на гуляньях сразу заприметил её. Пристал – не оторвать. «Какая же вы стали, Оленька! Летась* будто ещё девочка бегала, вроде моей Кати, и глянь… Красавица, каких свет не видывал!» Стал ухаживать. Он шибко возмужал с тех пор, как она его последний раз встречала, никак с Покрова! Ладный. А как на тальянке играл! Провожал домой, ходил с ней до околицы. Разговаривали. Домой как-то завёл водицы испить. Оля сперва не хотела идти. Стеснялась. Войдя из сеней вслед за Серёжей, перекрестилась на божницу с задрожавшим от сквозняка огоньком лампадки, поздоровалась. Незаметно огляделась. В горнице чисто прибрано. Нарядные ситцевые занавески на всех окнах. Оля подивилась богатому убранству. Буфет. Странный низенький комод с ящичками и зеркалом, на котором стояла расписная шкатулка, пузатая склянка с одеколоном, лежал роговой гребешок. По бокам красовались два фарфоровых белых лебедя. Оленька с Петрушей бывали иногда в гостях у матушки в Москве. Она уже видела такое у господ, в доме, где мать работала горничной. «Трюмо» называется. Кузнецовский вёдерный самовар. Часы с боем. С замиранием сердца смотрела, как лихо летал туда-сюда маятник. Обои в цветочек – роскошь, невиданная для деревни. Цельную избу бумагой оклеить! Сказывали, что Ляксандр Никитич хорошо в Москве в мясной лавке торгует.
Тётя Таня, мать Сергея, хлопотала по дому. Задумчиво оглядела Оленьку. Вона какия Сергуньке-то нравятся. Костью тонка больно. Не тягущáя, знать, будеть... в хозяйстве-то! Своих-то не жалуеть. Эвона как. С другой деревни. Но Татьяна Фёдоровна помнила, как её саму без любви замуж отдали. Маялась. Уходила от мужа. Нет. Пусть уж сам выбереть, с кем ему любо.
– Что же ты гостье всё книжки показываешь?
– Да мы водицы попить зашли.
Оленька покраснела.
– Зачем водицы? – понимающе проворковала Татьяна. – У меня и квасок выходился. Да обожди! Не из дёжки*. С лЕдника принесу. – Метнулась из избы… Налила всклянь* белого квасу в глиняную кружку. Поднесла гостье. Оля испила.
– Ой, благодарствуйте! Вкусный! Сладкий.
– А я туды мёду мешаю, – Татьяна довольно взяла кружку. – А то – водицы… Нешто у нас нечем гостей попотчевать?
Две сестры играли во дворе с куклами. Куклы с фарфоровыми, тонко нарисованными личиками. В Москве, видать, куплены.
Оля взяла куклу в руки. Платье кружевное. Туфельки. Ух ты!
– Папанька привёз, – похвасталась Катя.
...Оля как-то изловчилась и незаметно сбежала из хоровода между людей. Дюже намяла ножки в новых туфельках, которые берегла на праздник. Искры из глаз так и сыпались. Еле дойдя до дому, скинула с опухших ног туфельки и одела чуни – обрезанные валенки. Сразу полегчало.
Сели ужинать. А опослЯ уговорились играть с тёткой и дядей в карты. Кто-то постучал с крыльца в дверь. Тётя пошла посмотреть. Быстро вернулась. Подойдя к племяннице, шепнула ей на ухо:
– Оленька! Выдь. Серёжка Есенин у двери стоить, тебя дожидается.
– Не пойду. Устала. Ну его, этого Серёжку. Да и ноги распухли. Скажи, что не выйду.
Тётка, лукаво улыбнувшись, сходила, передала, но ухажёр отступать не собирался. Опять настойчиво стучал, просил:
– Ну пусть выйдет хоть на крылечко. Мне ей что-то сказать надо.
Оленька досадливо накинула тёмную шаль подлиньше, тёткину, с кистями.
– Оля! Керосинку вздуй. Ешо чяво не хватало! Тары-бары с им разводить в сутемах*! – Тётя Луша усмехнулась, досадливо покачав головой.
Правда, парень был скромный, не нахал. Даже застенчивый. И так чуднО говорит. По-учёному. И всё смотрит, смотрит своими озёрами глаз. Аж сердце мрёт. Далеко ли тут до греха-то? Богородица Матушка, прости меня, грешную!
Тихонечко со скрипом приоткрыла дверь. Чуней своих было стыдно. Осторожно поставила лампу на перила. Ещё не обвыклась со свету.
– Серёжа?
В круге от огонька тусклой керосинки показалось лицо.
– Оленька! Вышла, голубушка! – он хотел взять её за руку, но Оля с досадой отдёрнула руку.
– Оля! – Просительные нотки не шли ему. – Прогуляемся до околицы?
– Находилась я уж нынче! – без охоты отвечала Оля, покачав головой. На улице если бы не луна, то бы и совсем темень, а дома ждали играть в дурака по копейке. Весело. А дядька как загогочет, когда продует. А тут тоска.
– Умаялась, моя лебёдушка! – Есенин влез на крыльцо, стараясь разглядеть её. – Ну поговори со мной. Не гони сразу.
– Да с чего вы взяли, Серёжа? Я и не думала.
– Пойдёмте хоть до околицы прогуляемся, – всё беспомощно повторял он.
Оленьке очень не хотелось признаваться, что ноги у неё распухли и туфельки ей уж не надеть.
– Как ты сегодня в хороводах хороша была! – перескакивал он с «ты» на «вы». – Самая красивая была. И в кого же ты такой красы нездешней?
– Почему «нездешней»? – обиделась Оленька. Приятно, конечно, про свою красу слушать, но что они все ей говорят, что она не такая, как другие? Словно плохо хотят сказать о ней, о матушке её – Евдокии Поликарповне Егоровой. Вот ведь люди! Родня же тут вся мамина, знают Дуню с детства. Работящая, честная. И какое горе с ней приключилось! Без мужа осталась. Батюшка помер. Одна их поднимает, обихаживает, а вот ведь рты людям не закроешь! Злые языки.
– Оленька! – Он бросился к ней. – Обиделась, лапушка! Да я хотел только сказать, что краше тебя я никого не видел. Барынек я видал. Хоть и белая кость, а с тобой не сравнить.
– Ну и идите к вашим барынькам, – Оленька всё пыталась с ним поссориться. А у самой сердце уже мягчало. Так он складно говорил. Нешто и взаправду полюбилась она ему? Да хорош-то он тоже, глаз не оторвёшь. Говорят, девки деревенские все за него хоть щас готовы замуж, да больно он какой-то странный. Всё книжки читает. Да вроде и отец его в Москву, к себе в лавку забирает.
– Серёжа! Слышно, говорят, что в Москву вы будто уезжаете? Скоро?
Он облокотился головой о столбик крыльца. Взглянул на неё внимательно.
– А нешто скучать по мне будешь, ждать? Аль нет? – Сергей улыбнулся, как бы подтверждая свою догадку.
Оленька потупилась и не ответила.
– По сердцу ты мне, – с волнением вдруг проговорил он.
Оля встрепенулась. Ну вот ещё! Она нетерпеливо повела плечами. Объяснения щас начнутся. Проворонит она карты. Он хотел взять её за руку.
– Я тебе письма буду с Москвы писать. Отвечать-то будешь? – Сергей вздохнул. Склонился к ней, ожидая ответа.
– Да не сильна я писать-то. – Оленька пыталась отстраниться от него.
– Дождёшься меня? Через годок ворочусь! – он всё спрашивал, заглядывая с надеждой в её глаза. – Вчерась обещала вроде, как гуляли.
– Наш девичьей век короток, – как бы шутя ответила Оленька.
Ухажёр её помрачнел.
– А ну как раньше кто сосватает? – и она рассмеялась нежным грудным смехом.
Он не сдержался. Притянул её за руку к себе.
– Олюшка!
– Серёжа! Отпустите! Что это? Помните себя!
– Да я-то помню. А вот ты-то, видно, скоро меня позабудешь. Как уеду. – Он вздохнул, всё ещё не отпуская её. – Так мне, Оля, в эту Москву не хотся. Отец зовёт. Нельзя не ехать. Ученье-то нонче уж закончил. Чую, погубит меня Златоглавая. – Сергей понуро свесил голову. О чём-то задумался. Вздохнул. Взглянул на неё, погладил по голове. Неожиданно вдруг отстранился и стал шарить по карманам и на груди в пиджаке, будто искал что. Странный свой картуз высокий с околышем – Оленьке он так не нравился – машинально сунул ей в руки. Керосинку пододвинул к себе поближе. Положив на широкие перила крыльца маленький блокнотик, что-то стал быстро писать коротким карандашом, царапая им по бумаге со всей силой.
– Что вы там пишете, Серёжа? – спросила Оленька равнодушным тоном, стараясь не показать, что ей интересно.
– Вам на память. Стихи. Не потеряйте. – Он посмотрел на луну. Потом на неё. Прищурился. – Когда-нибудь я буду великим поэтом. Это уж будьте благонадёжны! – И что-то чиркал дальше.
Оленька передёргивала от нетерпения плечами. Зоря больно студена.
Он наконец дописал и отдал ей смятый листок, вырвав его из блокнотика. Оленька взяла керосинку, приблизила к листку, исписанному с двух сторон короткими стихотворными строчками.
Он взял у неё из рук картуз. Взглянул на неё грустно.
– Ну, коли так, прощайте, Оленька!
– Да за нами к послезавтрему обещал дед из Курова приехать, домой уж пора, – ответила она растерянно.
– Ну, тогда в добрый час!
Махнул рукой, то ли с досады, то ли расставаясь. Развернулся и пошёл восвояси по стёжке через двор на улицу, посвистывая, – дескать, ему всё равно, и совсем он даже не расстроился. Оторвал на ходу ветку от куста сирени, так что тот весь заколыхался, и стал махать ею направо и налево. Пропал из виду. Только слышен был недолго его тихий свист. Оленька постояла минутку. Липой так сладко пахнет. Сердце мрёт. Если бы не туфельки, что ноги ей растёрли до крови, пошла бы с ним, пожалуй, до околицы. Помедлив, взяла керосинку и вернулась обратно через сени в горницу, затворив тихо скрипучую дверь.
– Ну, чаво Серёжка-то? – спросила, улыбаясь, тётя Луша, тасуя колоду. – Цельный год всё о тебе допытывал. Встренеть меня в церкве али в лавке: «Оля скоро приедеть?»
– Да вот мне написал что-то. – Оля протянула листок. – Стихи.
Тётя Луша повертела листок. Не шибко грамоте-то разумела.
– Мелко больно пишеть. – Отдала Пете. Тот громко, с выражением стал читать:
Зачем обманывать и лгать!
Правды я от Вас не скрою.
Меня заставили страдать
Своею выходкою злою!
Отвергли раз и навсегда,
Узнать, что в сердце не желали!
Ваш нежный голос – как вода,
Разрезал грудь больнее стали!
Знать, не судьба в моей глуши
Нам по деревне прогуляться
И за околицей в тиши
Послушать соловья остаться.
Не в силах Вас я удержать
И лью отвергнутого слёзы,
Но буду долго вспоминать
Я щёчек с ямочками розы.
Причёски вашей строгий ряд,
Что при луне так серебрится,
И платья ситцева наряд
Ночами часто будет сниться.
Не поминайте меня лихом.
Мои стихи Вам от души.
Сломался карандаш со скрипом.
Всё зря… Пиши Вам – не пиши!
Сергей Есенин
– Ишь, как складно-то! – задумчиво покачала головой тётя Луша. – Знать, шибко приглянулася ты песняру ентому. Эвон как мается! Лихо ему, поди? – сострадательно вздохнула она и посмотрела на Оленьку с укором. – Желанный он. Бывалче, заприметит издалЯ – шапку сыметь. Приветить. Весёлый…
– Сказал, что будто будет великим поэтом, – совсем сникнув, произнесла Оленька. Всё никак не могла простить себе, что была такой гордой, неласковой и отказала ему. А всё виноваты они, туфельки. Да нешто ему это объяснишь? И карты уже не прельщали.
– Должно* будеть. Он Богом в темечко поцелованный, – произнесла тётка непонятно. – Будто блаженный. Голосá в ём, в нутре яво. – Она помолчала. – ЛюдЯм правду-то говорить не кажный силу имееть. Знать, помрёть рано.
– Ну? – как бы подведя черту под Есениным, спросил дядя Степан. – Играть-то с нами сядешь?
– Нет. Чтой-то я устала я. Пойду прилягу.
– Ну ляг, Оленька, ляг. – Тётя Луша, почуяв, что с племянницей неладное творится, не стала допытываться. Сергунька этот всё перебуробил. Вона как с лица спала, ягодка моя.
Оля присела на задник, прислонясь к печке спиной, задумчиво расплетая косу. Закрыла глаза. Голова кружилась. Прилегла, подложив руки под голову. Всё поплыло. Засыпая, Оля слышала, как гоготал дядька и тётя Луша стыдила его: «Тише, Ирод! Оленька уж легла». Видела перед собой влюблённые Серёжкины глаза. Ох, грешница! Видно, обидела она парня. Ещё бы разок его увидать, да поговорить с ним ласково. Пусть уж пишет ей, коли хочет. Она разберёт. Читать училась. А то сердце на неё заимеет*. Что-то защемило в груди. Заплакала тихонько. И, кажется, ей всю ночь он снился.
Утром было недосуг – с девушками в березняк ходили берёзки наряжать, да и Серёжа ей на деревне почему-то не встретился и не приходил, а на другой день дед прислал за ними лошадь из Курова, и они засобирались.
– Ну, с Богом, Оленька, Пятруша! Проститя Христа ради, коли чяво не так! Не забывайтя уж нас, родненькия! Приязжайтя на Пятры и Павла али на Успенье! Да хоть на Покров! – крестила их тётя Луша, идя за телегой и держась за её край. На телеге, свесив ноги, сидели притихшие перед разлукой Оля и Петя. Обнялись. – Тама пирожки кушайтя, под тряпицей! Ой, махотку с молоком в избе позабыла, грехоломная! Обожди! – постучала она вознице по телеге. – Щас. – Продолжая причитать и охать, Лукерья Трофимовна проворно сбегала в избу за кувшином. – Бабушке с дедом кланяйтеся от нас. – И сама кланялась в пояс.
Оленька запомнила её статной, в белом, подвязанном под подбородком платке. Она видела, когда телега наконец затряслась прочь, как тётя Луша вдруг заплакала, вытираясь его концами.
– Бог дасть, свидимся ешо! – И долго махала рукой. Потом приблизила её козырьком к глазам, и всё смотрела, смотрела, пока телега не завернула от деревни на проезжую дорогу.
***
«Волга» остановилась у входа в музей. На крыльце выстроились предупреждённые охранником сотрудники музея. Из чёрного автомобиля вышел мужчина в форме подполковника, открыл заднюю дверь. Помог вылезти пожилой женщине с заднего сиденья. Подал палочку. Взял её бережно под руку и повёл к крыльцу. Его спутница поправила тёмный платок. Встречающие с любопытством оглядывали гостью. Приближающуюся к ним тихой поступью посетительницу нельзя было назвать ни бабушкой, ни старушкой, несмотря на преклонный возраст. Её лицо сохранило ту гордость и следы несомненной красоты, которая поражает иногда в очень старых женщинах. Высокий лоб, прямой нос, живые, лучистые глаза. Чувствовалось, что она была взволнована. Все стоявшие на крыльце музейные работники окружили её.
– Здравствуйте, дорогие мои! Спасибо, что дали проехать, приветили старуху. – Она пожала всем руки. – Ольга Андреевна меня зовут.
– Проходите, Ольга Андреевна, – одна из сотрудниц показывала путь.
Поводили её немного по музею. Увидев фотографию Есенина, она остановилась.
– Вот такой он и был. Шапка волос. Из глаз синь брызгала. Картуз на нём был чудной.
После её провели в небольшую комнату.
– Садитесь, – подали ей стульчик. Сзади был экран, как в фотоателье.
В дверь вошёл средних лет мужчина, взял от стены стул, поставил напротив неё и сел. В руках у него было что-то похожее на приёмник.
– Это диктофон. Нам сказали, что вы знали Есенина? – сразу, без вступления, спросил он.
– Знала. – Женщина вздохнула. – Подумала вот, что надо побывать здесь, пока жива.
– Правильно сделали. – Мужчина улыбнулся. – Расскажите нам, что помните. Не волнуйтесь, нам всё важно. В котором году это было? – и включил кнопку на диктофоне.
– Знала я его с детства. А последний раз видела его на Троицу 1912 года. Приехали мы тогда с братом в Константиново в гости к родне…
***
Ольга Андреевна закончила своё повествование словами:
– Ну а дальше была война четырнадцатого года. Ещё через год я замуж вышла, в восемнадцать лет, и уехала к мужу Николаю в Коломну. Революция была. Долгая, трудная жизнь… Листок этот с Серёжиными стихами я тогда же и забыла у тёти Луши. Потом по памяти уже вспоминала. Может, что и перепутала. Но вроде всё так, как он тогда написал.
Все молчали. Одна сотрудница всё-таки не удержалась, спросила с волнением в голосе:
– Так вы с ним не пошли только из-за туфелек? Он вам правда нравился?
Ольга Андреевна улыбнулась грустно.
– Нравился, да видно, не судьба была. – Потом подумала и добавила тихо: – Жалко мне его. Погубила его Москва. Там все чужие были. Дома, может, подольше бы пожил.
Пока фотограф настраивал аппаратуру, рассказчица вдруг заволновалась и спросила:
– А зеркало здесь есть?
Все заулыбались.
– Конечно, Ольга Андреевна! Сейчас! – Молодая девушка, та, что спрашивала про туфельки, выбежала из комнаты. Вернулась с небольшим круглым зеркалом. Женщина сняла платок. Причесала роговой гребёнкой волнистые седые волосы, собранные в низкий пучок. Поправила золотые серёжки, глядя на своё отражение. Одёрнула тёмно-синий костюм из джерси. Вопросительно взглянула на дочь Лёлю. Та кивнула одобрительно. Ольга Андреевна приосанилась и сказала фотографу:
– Ну, теперь можно…
* Из деревни Маслово.
* Задник – три широкие доски в углу от последнего окна, лежат с одной стороны на лавках, а с другой упираются в печку. На них можно было спать.
* Шаль в трёшницу – большая шаль из тонкой шерсти, с кистями, полотнище в виде прямоугольного треугольника. Её завязывают одним концом.
* Понёва – шерстяная юбка из нескольких кусков ткани (как правило, тёмно-синей клетчатой или чёрной, реже красной) с богато украшенным подолом, одежда замужних женщин.
* Передник – деталь рязанского костюма, нарядный фартук-занавеска, одевается через шею.
* Навершник – предмет праздничной женской одежды на Руси, длинное платье с короткими рукавами наподобие туники, надевавшееся поверх понёвы.
* Повойник – головной убор замужних женщин в виде мягкой шапочки, полностью закрывавшей волосы, заплетённые в две косы и уложенные на голове. Это один из старинных головных уборов на Руси, был известен ещё в XIII–XVII веках.
* Таволь – это.
* Бознать скольки – Бог знает сколько (т. е. много).
* Косник – лента в косе.
* Летась – в прошлом году.
* Дёжка – кадка для кваса.
* Всклянь – доверху.
* В сутемах – в сумерках.
* Должно – конечно, точно.
* Сердце заимеет – затаит в сердце обиду.
Монетка
Сергей открыл глаза.
– Серёжа-а-а!
Кира звала. Идти в воду не хотелось, хотя было и правда жарко. Ну и климат в Испании! Как они здесь живут? Настоящее пекло! Он бы не смог всю жизнь в такой жаре. Вот в Малоярославце наверняка сейчас красота! Интересно, как там стройка? Сачкуют, конечно, без него. Хотя ребята рукастые. И берут вроде по-божески, цены не задирают. Кира знает, с кем имеет дело.
Сергей покрутил отрицательно головой. Обратил внимание, как Кира надула и без того «надутые» губки. Он улыбнулся, заметив себе, что думает о ней снисходительно-ласково, как думают о жене, с которой прожили долгие годы, как о матери своих детей. Вот только с детьми у них никак не выходило... У Киры случилось уже два выкидыша. Беременеть-то она беременела, да выносить не могла. Закатывала ему истерики по ночам, била даже! Внезапно в ней будто просыпалась фурия. Сергею в эти моменты казалось, что у неё что-то в голове переклинивало. Но он её понимал... Бабе уже под сорок, карьера состоялась. Кира разбогатела на продаже микроволновок в «лихих девяностых», рискнула – как и многие в те годы. Заняла приличную сумму у подруги под проценты, а буквально через месяц всё сумела ей вернуть, с лихвой окупив вложение капитала. С тех пор карта пошла, а вот бабьего счастья не случалось. В минуты откровений, которые наступали после близости, она как-то призналась Сергею, что влюблялась, в неё влюблялись. Сменялись ухажёры, а чувства – такого, чтоб разрывало, чтоб таяла по ночам – не было. Он усмехнулся. С ним она таяла...
Кира обиженно отвернулась и вошла в воду. Плавала она хорошо. Мужики-испанцы с берега с удовольствием любовались ритмичными взмахами её рук, скользящими движениями. Сразу видно, что училась. Кира рассказывала, что азы плаванья она постигала с помощью отца – даровитого в чём не возьми мужика: великолепного пловца, художника-самородка, а по главному делу своей жизни инженера-конструктора, группа которого в советское время занималась разработками космической техники. Вот он-то и командует сейчас всей этой шайкой-лейкой в Малоярославце. Строят ему поместье. Ему – Сергею Бочарову!
Увидев раскрытые рты своих половин, их тётки тут же, моментально чуяли опасность:
- Vamos, vayamos. Хватит, давай пойдём! Нечего тут глазеть!
Сергей множество раз наблюдал подобное зрелище: как по одному только окрику очередной подкаблучник, иногда вполне даже свирепого вида, вытаскивал детей из воды и, наскоро на ходу обтирая полотенцем крошек, с виноватым видом плёлся за своей доньей. А ведь на первый взгляд – вроде мужик как мужик!..
Замёрзшие как цуцики малыши – посиневшие, с фиолетовыми губами, – дрожа так, что зуб на зуб не попадал, пробежали мимо него, что-то возмущённо выкрикивая на испанском, словно строчили из пулемёта, возражая матери. Испанский ассоциировался у него с неистовым команданте Фиделем в телевизоре. А ещё с Домингесом – испанцем, который учился в их классе. Он был потомком вывезенных из фашистской Испании детей республиканцев, которые в 30-е остались в России. Это был очень закрытый парень. Почему-то неизменно в снежно-белом вязаном свитере. Как он умудрялся его не запачкать?
Испанцы такие детолюбивые! Впрочем, во многих южных странах он наблюдал это чересчур уж трепетное отношение отцов к своим чадам. В то время как мамочки, лениво распластавшись на пляжном лежаке, листали женские журналы, они услужливо носились с детьми, как электровеники, в воду и обратно, отводили в туалет, меняли памперсы, переодевали в сухое...
Сергей нахмурился. С ним мать так не нянькалась. Откуда-то из подсознания вспышками высвечивались кадры из детства, о которых хотелось забыть. Да он и забыл, и сейчас вспомнил – как будто не о себе, а о каком-то чужом мальчишке, который мёрз в парке в стареньком пальто. У пальто почти не осталось подкладки. Было стыдно даже вешать его в школе на вешалку. Серёжа переминался с ноги на ногу, поглядывая на свои окна и дожидаясь, когда мать со своим кавалером захмелеют и погасят свет в комнате коммуналки. Он знал, что никто не ждёт его с горячим ужином на столе. Пустые бутылки и огрызки колбасы; в лучшем случае – ухажёр ушёл, а мать пьяная спит, раскинувшись поперёк единственной кровати. В худшем – они спят вместе, и он стелил себе на полу, на стареньком коврике, прямо под ними. Иногда он не мог заснуть от их пьяных тисканий, и в скрипе кровати ему чудились страшные звуки. Тогда он выползал из-под одеяла и сбегал на кухню, чтобы не слышать, как мать продолжала охать и ахать, пьяно требуя от ухажёра ласк. А на общей кухне дядя Федя, пожилой мужик, всю жизнь проработавший на производстве в гальваническом цехе и теперь мучающийся астмой, тоже не спал. В растянутых на коленках выцветших трениках и застиранной майке-алкашке, он втихую от своей матери, бабы Лизы, курил в форточку.
– Что? Опять?! – Дядя Федя всё понимал без лишних слов. – Терпи, парень. С матерью-то оно лучше, чем в детдоме.
А ещё в раннем детстве мать закрывала его на ночь одного. Один раз «забыла» на два дня: привязала за ногу к батарее и оставила рядом бутылку кефира и батон хлеба. Но он не кричал: не хотел, чтобы соседи знали.
– Что же ты делаешь, Милка? Креста на тебе нет! – стенала в коридоре баба Лиза, почуяв неладное. – Серёженька! Серёжка! Ты там живой? – ласково звала она через замочную скважину. Кряхтя, вставала на колени, пытаясь заглянуть в щель под дверью. Он плакал беззвучно, размазывая слёзы кулачком, но не откликался – а так хотелось, чтобы пожалели. И отвязали от батареи! Было стыдно за мокрые штаны, но больше всего он боялся, что если не выдержит, подаст голос, то у мамы будут неприятности.
На дворе стоял конец мая. Солнышко. Вытягиваясь к окну, он видел двор, весь в пуху от гигантских пирамидальных тополей из парка поблизости. Колька – здоровенный парень, осенью пришедший из армии, – всё-таки выломал на вторые сутки дверь. Тогда соседи и пригрозили детдомом. Милка на короткое время опомнилась. Приходил добрый дядя: Серёжа запомнил слово «следователь»... Участливо погладил его, Серёжу, по голове, вытащил из кармана пиджака замусоленный леденец. От леденца пахло табаком, но всё равно Серёжа с благодарностью сосал конфету. Его мальчишечью душу покорили мужская сила и человеческая доброта, которые исходили от незнакомца. Чувства эти остались с Сергеем навсегда. Позже, уже в школе, он решил, что станет следователем.
Сергей вздрогнул. На него летели брызги. Кира, только что выскочившая из воды, тряся руками, волосами, падала в мокром купальнике прямо на него. Шезлонг под ними затрещал.
– Ну-ну, Кира!..
– Ты всё мечтаешь. Тебя в воду не затащишь!
Наскоро обтёршись полотенцем, она кинулась на лежак, блестя на солнце влажной кожей, вытянулась, глубоко вздохнула и замерла от удовольствия. Она совсем не обгорала, не краснела, а как-то сразу становилась коричневой, как папуаска. Загар ей шёл.
Мимо пробежал испанский мачо, одобрительно оглядывая Киру. Чуть не споткнулся, засмотревшись.
– М-мм, какой спелий пэрсик! Вах! – Сергей сымитировал характерный для кавказца акцент и прищёлкнул языком, насмешливым взглядом провожая «аборигена».
– Не иронизируй! Знаешь, сколько ко мне сейчас самцов местных приставало?! Думали, что я одна. Я говорю: «У меня муж есть, хасбенд!» А они смеются. Не верят! Ты муж или не муж? Ты можешь, наконец, выйти на авансцену, «Савва Игнатьич»?
В этом её вопросе была скрыта извечная женская надежда на замужество. Они не были официально женаты. Сергей видел, что ей хотелось вызвать в нём ревность. Ох уж эти женские интриги! Решил свести всё к шутке:
– Кто пристаёт? Где он? Подать его сюда! – Сергей продолжал играть роль мужа-кавказца.
– Да ладно, уж успокойся! Проехали… – Кира сосредоточенно порылась в пляжной сумке. – Пойду мороженое куплю. Тебе тоже?
Сергей, отмахнувшись солнечными очками, бросил их на лежак. Закрыл глаза. Она поняла. Развернулась и плавно пошла по песку, на ходу влезая в шлёпки и подкручивая мокрые волосы под заколку. Он приоткрыл один глаз и, щурясь от солнца, какое-то время смотрел ей вслед. Фигурка у неё была – что надо! Тело крепкое, налитое, живот подтянут. Конечно! Не рожала.
Сергей опять думал о матери...
Они жили в центре Москвы. Серёжа учился в спецшколе с английским уклоном. Учился, несмотря на все материны загулы и невозможность спокойно заниматься дома, хорошо. Иногда писал, сидя на лестнице у мусоропровода или на общей кухне у своего стола. Соседи, проходя, трепали его по плечу, звали на чай, но он отказывался. Слыл немногословным, даже замкнутым. Всегда держал всё в себе. А ещё он был застенчив. Он не мог привести к себе друзей, но, если его приглашали в гости, то с радостью шёл. Ему хотелось хоть на час вырваться из их унылой, неуютной комнаты, но о другой жизни он не мечтал. Мать он, несмотря ни на что, любил – жалел... Какой бы она ни была!
Услышав однажды, как на коммунальной кухне соседи судачат о Милке, не стесняясь в выражениях, Сергей вбежал туда, весь багрово-красный и, задыхаясь от возмущения, грозно прокричал:
– Вы не смеете так говорить про мою маму! Моя мама – самая лучшая на свете!
Те от неожиданности на миг потеряли дар речи. В повисшей тишине он, выходя, услышал в спину:
– Ишь ты! Защитничек нашёлся!..
Да! Он был её защитником – как умел, заботился о матери. Когда, приходя домой, находил мать спящей, укрывал её одеялом, когда болела – сам варил картошку, мыл пол, бегал за лекарствами. Когда ей было плохо, он был ей всем!
– Серёжка, какой ты у меня хороший! В кого ты такой? Отец твой – дурак на букву «эм», да и я тоже... А я ведь красивая была. Ко мне один сватался, Слава Раевский, режиссёр сейчас известный, а я, дура, ему отказала. Твой отец тогда ещё на гитаре играл, ох, ба-а-б у него было!.. Толпами за ним бегали, проходу не давали. А мне льстило, что он меня выбрал.
Сергей уже наизусть знал все эти заезженные, как старая пластинка, истории, но все же присаживался на край кровати и терпеливо слушал в тысячный раз. Она читала ему простуженным голосом стихи Гумилёва, Цветаевой, Волошина... В такие вот «вечера воспоминаний» он готов был простить ей всё: и пьянство, и вечно пустой и грязный холодильник, и оскорбления. Она казалась ему раненой птицей. Странной.
Мила была дочерью известного художника. Привычное благополучие их семьи закончилась со смертью деда. Внука назвали в его честь. Сергей Петрович, мастер русского пейзажа, рано умер. Бабушка (дед привез её из-под Серпухова, куда ездил на этюды) никогда не работала. Мила училась на искусствоведа. Жили на то, что продавали картины деда. Потом обменяли квартиру в доме художников на Верхней Масловке на эту убогую комнату в коммуналке с доплатой. Мила выскочила замуж. Родила. Вскоре после рождения Серёжи умерла и бабушка. А через пару лет вообще всё в их жизни разладилось. Отец Серёжи куда-то исчез. Просто перестал приходить домой. Мила обзванивала его друзей. Оставив трёхлетнего Серёжу в кроватке, она наскоро накидывала пальто и бежала на поиски. Несколько раз возвращалась с ним. Потом – без него. Плакала. Серёжа помнил всё, хотя мать говорила, что этого не может быть... С горя мать начала закатывать постоянные вечеринки. Случайные знакомые, приятельницы из артистической тусовки, подружки. Утешительницы... После и их не стало. Повыходили замуж. Разъехались по заграницам. Привозили оттуда Миле бессмысленные подарки – вроде соски-пустышки, хотя Серёжа к тому времени уже ходил в детский сад.
Мамина близкая подруга тётя Ира со своим мужем, большим начальником, всемогущим министерским работником, однажды взяли их с собой в отпуск за границу. Это казалось чудом. Они летели на самолёте. Серёжу поили газировкой, давали «барбариски», которые он рассовывал по всем карманам. Весёлые красавицы-стюардессы, изящно порхая по салону, разносили подносы с едой, запакованной, как у космонавтов. Серёже было любопытно открывать все эти диковинки и пробовать. Не сообразив, он стал грызть маленький круглый сыр прямо вместе с красной упаковкой из воска. Все смеялись. Взглянув в круглое оконце, он впервые увидел гору со снежной верхушкой. Остывший вулкан, возвышающийся над островом. А внизу, отсвечивая солнцем, плескались спирали волн. Серёжа открыл рот. Его еле оторвали от иллюминатора, чтобы пристегнуть посадочными ремнями. Самолёт вдруг резко пошёл вниз.
Они купались целыми днями, а вечером прогуливались по набережной. Нарядные. Тётя Ира одевала маму из своего гардероба.
Серёжка, всё время скачущий от избытка счастья вприпрыжку, одетый в только вчера купленные, настоящие тёртые джинсы «Леви Страус» и кроссовки «Адидас», уплетая необыкновенной вкусноты ореховое мороженое на палочке, услышал, как тётя Ира говорила маме, обнимая её за плечи:
– Мила, всё наладится! Ты же вон у меня какая красавица! Умница! У тебя смотри какой Серёжка чудесный!
Всё: и этот бархатный голос, и заливистый, почти незнакомый ему раньше смех матери, и оживлённые возгласы женщин, что-то весёлое рассказывающих друг другу; запах ванили от дорогих сигар, которые курили муж тёти Иры и другие мужчины; солёный привкус моря на коже; чужая речь, зазывные вскрики на испанском продавца мороженого, похожего на коробейника, ходившего по кромке пляжа внизу; режущий слух, дикий, разбойничий хохот чаек, которые, оторвавшись от волн, белыми треугольниками поднимались к самым облакам, а затем, спикировав и поймав восходящий поток воздуха, останавливались, размахнув бумеранги крыльев, и, чуть покачиваясь, словно вальсируя, удерживались на одном месте, купаясь в невидимых волнах, – всё кричало, вопило в нём такой безмерной радостью, что, казалось, он не выдержит столько счастья и взорвётся яркой звездой!
Серёжа впервые видел мать такой безмятежной и беспечной.
Ночью, засыпая, он тайком плакал, с ужасом понимая, что всему этому скоро придёт конец. Молиться он не умел, но он знал, что наверху есть Боженька. Его строгий лик он видел на иконе, оставшейся от бабушки. Он есть – там, на небе, и Он всё видит, и Он всё может. Неумело сложив ладошки, Серёжа с надеждой шептал: «Боженька! Помоги мне! Ну что тебе стоит! Ну сделай так, чтобы все самолёты и пароходы перестали летать и плавать, и мы бы навсегда остались здесь!!!» И, взглянув на вулкан, встающий в рассветной дымке из ночи, весь розовый, как клубничный торт, – Серёжа, улыбнувшись, успокоенный, наконец, засыпал.
Пару раз в зале дома, где они жили, собирались знакомые тёти Иры и её мужа. Тихо звучала музыка – или кто-то вживую играл на рояле? Серёжа, причёсанный и одетый во всё белое, слонялся от одной группы к другой, то тут, то там с интересом прислушиваясь к весёлому смеху гостей и обрывкам разговоров. У него в глазах рябило от множества незнакомых людей, и он, наевшись пирожных, разложенных по тарелкам на маленьких фуршетных столиках, устраивался тихонько в уголке подальше от всех на мягком диванчике и листал красочные комиксы с супергероями. Тётя Ира в качестве хозяйки развлекала гостей, чтобы никто не скучал, а её муж-начальник танцевал весь вечер с мамой. Это было самое счастливое лето в его жизни!
Но отъезд неумолимо приближался, и все надежды постепенно таяли, как рассветный туман над горой. Утром последнего дня Серёжа в отчаянии наблюдал, как упаковывают в чемоданы и сумки его мечты. Мама растерянно бегала по комнате и, кажется, всё кого-то ждала. Улучив минутку, он выскользнул из дома и стремглав кинулся на пляж. В руке он крепко зажал денежку, одну песету, которую выпросил накануне у тети Иры. Сбросил на ходу вьетнамки и зашёл по колено в прохладную ещё, до дна прозрачную воду. Разжав кулачок, он без сожаления посмотрел на своё сокровище, прошептал что-то и закинул монетку подальше в море – чтобы опять вернуться. Он видел, что так делали все туристы…
Потом ему иногда казалось, что стоит только возвратиться туда – и мама станет счастливой и весёлой, как прежде. В той поездке подруга Ира подарила маме платье цвета морской волны. Этот цвет очень ей шёл. Потом оно недолго висело в шкафу, и Серёжа зарывался в него лицом и скулил, вспоминая эти короткие дни счастья. Никогда больше он не слышал от неё этого беззаботного смеха, не видел её такой красивой... Серёжа вспоминал, как они плавали вдвоём наперегонки, ныряли, обдавая брызгами друг друга. И ему хотелось остаться в том мгновении, навсегда остановить время… Вскоре мать то платье продала. Ушла в загул на неделю. И тётя Ира больше не приходила.
В старших классах Сергей без памяти влюбился в Марину – девочку из параллельного класса и, как говорится, «из хорошей семьи». Мама – преподаватель в консерватории, отец – известный хирург. Серёжа весь буквально светился от счастья. Подрядился подрабатывать грузчиком в соседнем магазине, чтобы покупать ей цветы и подарки. Однажды притащил ей игрушку – огромного розового медведя в человеческий рост. Их семья жила в чопорном сталинском доме, с широкими лестничными пролётами и грохочущим лифтом, на котором он почему-то боялся ехать, когда шёл к ним в гости, и скакал по высоким ступенькам до четвёртого этажа. Прежде чем позвонить в звонок, у двери, обитой кожей, с золотыми гвоздиками, несколько раз глубоко вздыхал, чтобы успокоить гулко стучащее радостью сердце, – влюблённый, почти теряющий сознание от волнения. К этим визитам Сергей готовился тщательно, наглаживал рубашку, вытаскивал свои единственные хорошие ботинки. Он купил их на толкучке и берёг для особых случаев.
Вместо школы они убегали с Мариной, в кино, часами бродили по московским бульварам, лопали «Лакомку», целовались на лавочке, забыв обо всём. В школе вскоре заметили, что эти двое часто исчезают одновременно. Учителя зашептались. Уведомили родителей избранницы. Те забили тревогу, узнав об этих свиданиях, и поняли, что всё серьёзней, чем им казалось. Встали стеной и разрушили первое, такое щенячье, хрупкое ещё чувство. Ждали, видимо, более выгодного жениха, подходящего им по статусу.
Мать становилась старше, ухажёров заметно поубавилось. Деньги на питьё и веселье постепенно иссякли. Серёжа к тому времени уже учился в университете на юрфаке. Подрабатывал, где только мог. Заканчивались «лихие девяностые». Он устроился в ближайшее УВД помощником следователя. Поработал. Заматерел... Его первая любовь, та девочка «из хорошей семьи», выучилась на врача и уехала жить в Германию. Но её тонкий ахматовский профиль с лёгкой горбинкой, изумрудно-зелёного цвета глаза, густую темноту волос и какую-то милую, присущую только ей встрёпанность он не забыл...
Мать тяжело заболела панкреатитом. Серёжа каждый день забегал в обед с работы, а вечерами приходил в больницу и сидел у её кровати, держал за руку. Обошлось. Выписали. Через знакомого доставал ей воду «Ессентуки». Потихоньку поправилась, оклемалась. Правда, сильно похудела. Как-то сразу постарела. Поблёкла. Потеряла интерес к жизни. Еле волоча ноги, обходила магазины в округе в поисках дешёвой еды, мыла и туалетной бумаги. Ничего нигде нельзя было купить на символическую зарплату сына и крошечную пенсию. Однажды Сергей, проходя мимо, увидел мать в очереди: пальто на ней висело, поредевшие волосы выбивались из-под заколки. В ней было что-то от встревоженной старой вороны. Она суетилась и быстро вертела головой, отвечая «очередникам». Он прошёл, не окликнув её. Больно кольнуло сердце. Тогда он себе сказал: «Она никогда не будет ни в чём нуждаться!»
Свои дни мать проводила в этой магазинной суете, в просмотре телевизора и в болтовне на кухне с жильцами коммуналки. Дядя Федя умер. Бабу Лизу увезли в дом престарелых. На кухне появились новые владельцы их комнат – ушлые ребята из Закавказья. Закидывали удочки: как им расселить жильцов квартиры на окраины, предлагали отступные, расписывали прелести спальных районов… Но русские что-то «сдаваться» не спешили. Коля, тот, что вышибал когда-то дверь, особенно не жаловал «хачиков», как он любил выражаться. Они быстро шмыгали по своим комнатам, когда недовольный инвалид-десантник выходил на кухню.
– Понаехали, чебуреки! Скоро всю Москву скупят! Нам только на кладбище место останется.
– Ну ты, Коля, скажешь! Они же тоже люди! – пыталась возразить мать.
– Люди на блюде! Слыхала, что в ЖЭКе клинья подбивают, насчёт квартир? Во! – Он для пущей убедительности поднял указательный палец. – Ты тут, Людмила, всё со своими интеллигентскими штучками! Вот вы, интеллигенты, страну-то и просрали, а я за неё кровь проливал, – распалялся Николай.
Мила не любила Колю. Ей больше нравились вкрадчивые и обходительные кавказцы. К ней они относились, как к матери следака, с уважением и осторожностью. Мало ли что! Когда их с Колей разговор принимал «военный» оборот, Мила брала с конфорки чайник и шла в комнату, ждать с работы сына. Если Сергея долго не было, она звонила в УВД. Волновалась. Он же с бандитами. Как бы не убили. Вон что по телевизору показывают! Боялась, что останется одна. Он стал ей нужен.
Сергей приходил домой и садился за стол. С удовольствием уплетал жареную картошку с малосольными огурцами из банки на подоконнике. Ему всю жизнь не хватало этой чистой скатерти на круглом столе, сковородки, на которой что-то дымилось и шкворчало. Мать сидела напротив, подперев щёку рукой, и смотрела, как он ест. То, что другие в «благополучной семье» получили в детстве и воспринимали как должное, он переживал сейчас и наслаждался. Добирал.
Однажды, вернувшись с работы, он нашёл мать в комнате с ворохом старых фотографий на столе.
– Серёжа! Ты помнишь тётю Иру?
– Конечно, а что с ней? – Сергей подошёл к столу. С фотографии смотрели счастливые лица: всклокоченный мальчик и две женщины в купальниках. Все улыбались. – У тебя была хорошая фигура.
Мать перехватила его взгляд.
– Это Вадик фотографировал. Он звонил.
Мать помолчала.
– Ира умерла. И я скоро умру, – она всхлипнула, проведя сухонькой ручкой по лицу.
– Ма, перестань! – Сергей часто видел смерть. Не любил разговоров о ней. Сколько отпущено, столько и проживём. Чего туда торопиться!
– А Вадик был влюблён в меня тогда. – Мать покачала головой, чему-то тихо улыбаясь. – Там была такая красота! Если бы ещё разок увидеть! – мечтательно вздохнула она.
– Я там бросил монетку в море, – вспомнил Сергей.
– Иди, мой руки, – сказала мать, как бы очнувшись от грёз и сгребая фотографии в кучу. – Сейчас ужин разогрею. – Она улыбнулась чему-то: – Монетку...
На работе всё шло своим чередом. Кражи. Грабежи. Бандиты. Стрелки. Разборки. Сегодня обмывали капитанские погоны. Проставился.
Отделение находилось недалеко от дома. Шёл стремительно, с шумом вдыхая в себя морозный воздух, благостно расстегнувшись после выпитого. Решил срезать через парк. Вдруг в темени высоченных голых деревьев – крик. Мелькнул силуэт женщины. Две тени метнулись ей вслед. Сергей вынырнул на тротуар. Внедорожник. Двери и багажник открыты. Мужик около машины скулил и матерился, тёр руками глаза. «Шофёр», – догадался Сергей и тоже матюгнулся. Скользя по наледи и выписывая ногами восьмёрки, выхватил на ходу пистолет. В ушах от быстрого бега звенело. Многовато сегодня выпили. Слышал своё тяжелое дыхание. Один из нападавших душил женщину, придавив её для верности коленкой. Другой пытался обыскивать у несчастной карманы, повесив на себя её сумку, как санитар. С разбегу Сергей профессионально сбил «санитара» с ног, перевернул, закрутил руки назад. На другого наставил пистолет.
– Начальник, начальник, не надо! Не стреляй! Всё! Всё! Сдаюсь!
Ба! Мать честная! Гарик и Руслан! Друзья-разбойники с его собственной коммунальной кухни. Он крикнул женщине, которая надрывно откашливалась на снегу:
– Звони в полицию!
Спасённая им бизнесвумен была уже не первой жертвой «дуэта». Вконец обнаглев, они начали бомбить «сверх нормы» и в неурочное время, как только стемнеет. Шофёру в лицо газовым баллончиком – когда вышел, чтобы вынуть сумки с продуктами из багажника…
Прощаясь, незнакомка весьма благосклонно посмотрела в глаза своему спасителю и пожала его руку, немного задержав в своей.
– Спасибо вам! – Протянула визитку: – Я Кира!
Как будто сказала: «Я – королева Англии!» Сергей любил независимых женщин. Успешных. Доминантных. К тому же оказалось, что они живут рядом. Всё случилось у соседнего дома. А ещё – этот поворот головы напомнил ему ту девочку из сталинской высотки. Хм… Почему бы и не выпить с ней на брудершафт на досуге?..
Кира была прирождённой бизнес-леди. Обходила конкурентов она с таким изяществом – не грубо, но так находчиво и жёстко, – что просто хотелось снять шляпу! Она не посвящала Сергея в свои дела, но он «пробил» её по своим каналам и поражался деловой хватке подруги.
Бывал он у неё в офисе. Нечасто. И всегда предупреждал по мобильнику ещё с дороги. Первый раз по глупости зашёл наобум. Секретарши в «предбаннике» не было. Из полуоткрытой двери он услышал:
– Танька! Ну ты и дура! Ну что ты веришь всем этим бомжам! Ага, они тебе расскажут... Операция ей нужна. Да ещё в Израиле. Что ты покупаешься на всю эту туфту! Разговариваешь с ними в переходах. Да они богаче нас! Лапшу тебе на уши вешают, а нужны им только твои деньги! В министерство она названивает… Вот там, небось, смеются над дурочкой, которая звонит и за бомжей хлопочет! Я вот никогда бомжам ничего не дала бы!
Другой голосок, в котором сквозили нотки отчаяния, возразил:
– …Но, Кира Борисовна! Она сказала, что если не прооперировать, ребёнок умрёт, а такие операции делают только в израильской клинике на Мёртвом море!
– Ах, ещё и Мёртвое море! Слушай сюда, хроническая идиотка! Львиную долю денег в конце дня они отдают смотрящему, бандиту. Тот делится с ментами, а те откатывают наверх... А ты что думала, наивная ты курица? И меня крышуют, и, если не буду откатывать, тоже найдут в ближнем Подмосковье, присыпанной прошлогодней листвой.
«Ясно, откуда такая осведомлённость!» – подумал тогда Сергей. Резануло: «менты» и «наверх». За «тех ментов» стало стыдно.
– Ты в своей Германии милостыню давала?! Тебе давали! Обратно прибежала. Скажи спасибо, что я тебя на работу взяла! Ты с ребёнком сухари бы грызла. Дура! Иди уже!..
– Дело не в них, – безнадёжно сказал голос, – а в нас.
Из двери выскользнула бледная девушка с дрожащими губами. Увидела Сергея, ойкнула. «Мы с тобой одной крови!» – хотелось сказать ей.
– Я к Кире Борисовне. Бочаров.
Выбежала Кира:
– Что же ты не позвонил?
– Да был тут поблизости...
Как будто другой человек! Его Кира, которая млела и таяла в его руках! Он внутренне ужаснулся – перед ним настоящая «акула»! Как в рассказе О’Генри, где признавали один-единственный закон – закон Дикого Запада: «Боливар не выдержит двоих». Да… По-теперешнему, по-нашему это звучит понятнее: «Извини, дружище! Только бизнес, ничего личного…» Он даже вспотел! Пройдя в кабинет, услышал сзади растерянный Кирин шёпот:
– Таня! Чаю! Чаю! Да, ещё ну, там... сама знаешь, коньячку...
Сергей усмехнулся: вишь, как ментов-то угощают! Почему-то подумал о себе во множественном числе.
Кабинет представлял собой мешанину из каких-то обрывков хай-тека и райкомовского «красного уголка», где его принимали в комсомол. Выпил «Метаксы», закусил лимончиком. Немного полегчало. Угостился дежурной канапешкой с икрой. Кира всё смотрела на него, будто спрашивая: «Что ты слышал?» Уже уходя, бросил взгляд на пластиковую доску, стоящую позади, и рисунок на ней: схему сделки, наскоро начерченные маркерами кружочки откатов, дельты, стрелочки увода денег.
«Ого!» – подумал он. Вот именно: «Ого!» С тех пор он предупреждал о приходе. А то ещё найдёшь на свою голову приключений!
Всё-таки надо окунуться. Зашёл в воду. Море чересчур тёплое. Вода мутная. Солнце жаркое. Но он был счастлив. Рядом дети брызгались водой на родителей.
– Баста! Баста! – смеялась мать, цветущая испанка, заслоняясь от водяного фейерверка, бьющего из-под детских ладошек. Поймав отрешённо-благостный взгляд Сергея, вопросительно улыбнулась в ответ...
Сначала Кира ревновала, не понимала его сыновьей, абсолютно безоговорочной любви к матери, презрительно окрестив Сергея про себя типичным «маменькиным сынком». Как-то даже вспылила: «Я к ней не пойду больше. И тебе не советую».
Он молча собрал чемодан и ушёл. Такого с Кирой ещё не бывало. Ей не хватало Сергея. Скучала по его сильным рукам, запаху, по его молчанию, смеху. В доме стало пусто. Она слонялась бесцельно по огромной квартире. Опять одна! Кира не смогла выдержать и недели. Помирились. Теперь она точно знала, что для него важно. Вернее – кто. Она оперативно расселила их коммуналку, сделала ремонт. Мать осталась одна в четырёх комнатах. Кира ей подарила породистого кота, лысого и морщинистого – но дорогого. Та испугалась: «Это что ещё за мутант? Такого ночью увидишь – заикой останешься!» Кота продали. Вместо него Кира купила собаку, смешного мопса. Сергей часто гулял с Мурзиком сам (имя осталось от кота) – заодно бывал у матери. Она всё хватала его за рукав, чтобы не уходил, ещё посидел.
– Твоя Кира мне всё время шофёра с пакетом присылает. Ну зачем мне столько еды? Вот сегодня клубнику привёз, а что мне с ней делать?
– Варенье свари, – буркнул Сергей, поднимаясь из-за стола.
Сергею не спалось. Повернулся на бок и взглянул на электронное табло часов. Три с копейками. Он тихонько вылез из-под одеяла. Прошёл на кухню. Пошарил в стойке. Достал коньяк и стакан. Выпил. Сел на холодный табурет. Поёжился. Повернулся к окну, посмотрел на улицу со своего четвёртого этажа. Город, в котором он родился и вырос, спал. Он давно привык смотреть на него глазами защитника. Жить его жизнью, по мере своих сил воевать за его покой. Людям нужна справедливость. А страна прозябала в столбняке, преступность срасталась с милицией, криминал с «охранными грамотами» отжимал и отбирал мелкий бизнес. И он мог противостоять этому беспределу.
Но сегодня случилось то, что поколебало его собственную веру в справедливость. Несколько часов назад чуть не убили его лучшего друга. Всё ради чего? Бабло не поделили банкиры с бандюками. Разбирались они друг с другом, как водится, серьёзно. Палили с особым шиком, не жалея магазинов. Дело привычное. А потом перетёрли, разрулили и – отбой. Представители «Гобсеков»-инвесторов отбыли в Шереметьево к ожидающим их собственным «Гольфстримам» и «Цесснам». «Братва» всем известного своей жестокостью «крестного отца» на «геликах» дала по газам. А Славка в Склифе... Нет! Он на это не подписывался. Неужели это была всего лишь иллюзия, мальчишеская мечта – стать похожим на своего героя, следователя из детства? На самом деле мир не так устроен, как он себе его вообразил?..
Он горько усмехнулся. Налил полстакана. Залпом выпил коньяк. Поморщился. Услышал тихие шаги Киры, но не обернулся.
– Серёжа?
Она сонно вошла в кухню. Не включая света, присела на другой табурет, запахивая халат.
– Зай, ты чего не спишь?
«Зая», не отвечая, глядел мимо неё в окно на тёмное небо.
– Что-то случилось? Проблемы на работе?
Налила себе коньяку в рюмку. Сделала глоток. Зажевала печеньем из вазочки. Он перевёл взгляд на неё.
– Вчера Славку ранили. Бандюганы. В реанимации сейчас.
Кира ахнула. Славка – единственный друг, к кому Сергей прислушивался и кому доверял безоговорочно. Всю жизнь они вместе, со школы. Она растерянно молчала. Представила, что у него сейчас на душе. Смотрела на него, ждала. Знала, что расскажет сам.
Сергей сидел, обхватив голову руками.
– Он давно предлагал вместе ЧОП открыть, а я, дурак, всё упирался. «Есть такая профессия – Родину защищать...» Думал, это не моё – типов этих охранять. – Сергей помолчал. Налил себе ещё коньяку. Выпил. – Кира… Я тебе хотел сказать. Если Славка выкарабкается… – Голос его дрогнул. Она увидела, как заиграли желваки на скулах. – Если Славка выкарабкается – сделаю как он хотел. Откроем фирму.
– Давно пора. Ты у меня голова! – Кира одобрительно кивнула, понимающе коснулась его руки.
– И ещё… – Он тяжело вздохнул, собираясь с мыслями. – Надо тебе заканчивать игры с государством. Прижмут – и я тогда не смогу ничего для тебя сделать.
– А что? – Кира непонимающе смотрела на него.
– Время сейчас такое. Займись чем-нибудь попроще. – Он помолчал. – Магазин, что ли, открой.
Она приготовилась спорить.
– Ага! А «крыша»? Легально работать-то не дадут. Замурыжат.
– Обижаешь, дорогая. А я на что? Я от тебя кого хочешь отобью!
– Да?
– Не сомневайся! – он взял её руки в свои, поцеловал. – «Крыша» у тебя будет. Давай, прекращай эти схемы. – Допил остатки коньяка. – Так что думай, Кирюш! Ты же умница, за то и люблю.
Кира хотела что-то сказать, но Сергей встал, потянул за собой, не отпуская её руки.
– Всё! Пошли спать.
Славка выкарабкался. Открыли фирму. Подтянулись ещё несколько ребят, из бывших следаков. Создали базу клиентов за счёт прошлых наработок. Вениамин, известный адвокат и сокурсник по юрфаку, согласился консультировать их. Дела потихоньку пошли. Кира продала свою фирму, открыла большой магазин электротоваров.
Он поплыл. Плыл минут пять-семь. Потом остановился и, медленно загребая руками, удерживаясь на поверхности, оглянулся, окидывая панораму взглядом. Гора была здесь, сияя снежной вершиной. Да... Она была здесь...
Сергей заехал в гараж. По дороге они купили свежий хлеб. Длинный, только что испечённый. Он почему-то здесь всегда очень вкусный. Во всех южных странах это целая гастрономическая традиция. Его едят на завтрак с молоком: мать раздаёт ещё тёплый хлеб детям, и дети кидают куски в пиалу. А Сергей, выйдя из булочной, тут же, на ходу, любил отломить горбушку и с хрустом жевать. Поэтому всегда покупал больше...
Держа в руках длиннющие багеты, обёрнутые посередине бумагой, привычно взбежал по ступенькам. Они с Кирой приобрели виллу два года назад, но вид, открывающийся из огромных, до пола, окон, до сих пор его потрясал. За террасами виноградников, блистая и маня, – казалось, что совсем близко, – поднимался вулкан с белой, словно облитой сахарной глазурью вершиной. Они любили сидеть в столовой, смакуя блюда местной кухни, которые отменно готовила пухлая повариха Кончита, и попивая лимонад со льдом. Справа до самого горизонта простиралась играющая искрами солнца сине-бирюзовая гладь моря. Когда вечером открывали окна-купе, лёгкий бриз долетал до них. Но это – вечером... Хотя, строго говоря, вечера-то никакого не было. Сразу обрушивалась влажная жаркая ночь. Это дома, в России, летние вечера длятся до бесконечности. Север.
Прохладный кондиционированный воздух освежал после дикой жары на улице. Время полуденной сиесты… Сейчас Сергею хотелось только одного: рухнуть в кресло – сплетённое, кстати, из экологической пальмы (Кира любила такого рода дорогие снобистские прибамбасы), – и накинуться на приготовленное! Есть, макая в соус свежий золотистый хлеб и проливая через край лимонад со льдинками, хрустящими на зубах. Что там у нас сегодня на обед? Сергей почувствовал приступ дикого голода.
Он обернулся на звук торопливых шагов из глубины дома. Мелодичный, мягкий голос, в котором слышался лёгкий упрёк, произнёс:
– Ну где же вы, Серёжа? Ты же сказал, к трём вернётесь? Кончита волнуется! Ты купил хлеб?
«Она всё ещё прекрасно выглядит, – заметил Сергей про себя. – Новый костюм… Цвет морской волны всегда ей нравился. А причёска ей к лицу… Парикмахер угадал с этим благородным платиновым оттенком».
– Ну прости! Заждалась?
Лицо вошедшей осветила радостная улыбка. Он поднялся навстречу. Кивком указал на багеты, лежащие на столе. Шагнул к ней. Привычно обняв, поцеловал в щёку.
Это была его мать.
Свет в конце туннеля
Памяти моей подруги, Аллы Чубриковой-Узлиян, посвящается
Анна стояла в орущей карнавальной толпе. Сама она тоже бодро выкрикивала через каждые две-три минуты «Helau!» – «приветствие дурака», так что голос уже подсел с непривычки. С завидной периодичностью с серых небес сыпала ледяная колючая крупа, налетал шквальный промозглый ветер, вздымая вверх кринолины и плащи дешевых карнавальных костюмов, унося прочь шляпы, отрывая банты и перья, пронизывая зрителей, среди которых было много детишек, до костей. Но зонт не раскроешь. Сзади плотно напирали другие, вытягивая шеи, как гусаки. Иногда между быстро летящих низких туч пробивалось бледное зимнее солнце, и тогда участники шествия, сильно потрепанные непогодой, ненадолго приободрялись и вновь с энтузиазмом, так, что перепонки лопались, начинали бить в свои барабаны, оглушать литаврами, дудеть в трубы, тромбоны, тубы. Выглянув сегодня утром из окна, она сокрушенно наблюдала, как на фоне лилового, набухающего неба буря мотает голые платаны из стороны в сторону, брызгая в их гладкие пятнистые стволы мелким снегом. Обломанные сучья и ветки усыпали потемневшие плиты мокрой террасы. Анна утром даже подумывала отказаться от идеи поехать на Rosenmontag[1], но было уже неудобно, да и слишком поздно давать задний ход. Они договорились с друзьями за несколько дней до этого посмотреть немного карнавальное шествие, а потом продолжить праздновать в пивном локале[2], попить пива. Анна давно не позволяла себе свой любимый «Кельш» – кельнское. Все лучше, чем сидеть одной дома. Хотя погода выдалась отвратительная. Как, впрочем, и всегда в Германии в конце февраля.
На католическое Рождество 2019 года, когда, развернув подарки, что были под елкой, все сидели за праздничным столом и с аппетитом доедали индейку под клюквенным соусом с кноделями[3] и кислой капустой, в новостях по телевизору вдруг объявили, что в Китае случилась странная вспышка неведомого страшного вируса. За два месяца, что прошли с тех пор, положение становилось все серьезнее, интернет разносил панику и конспирологические теории по всему миру. Так что этот карнавал мог стать и последним, поговаривали, что скоро на карантин закроют все рестораны и музеи. Но власти города Кельна все же рискнули и разрешили провести карнавал.
В этом году он был омрачен не только наступающей на человечество непонятной болезнью. Накануне стало известно, что в городе Ханау коренной немец застрелил девять человек в разных кальянных города. Все погибшие оказались выходцами из других стран. Афганцы, румыны, болгары… Террориста позже нашли мертвым в своей квартире вместе с матерью.
Немцев страшил, буквально сводил с ума невероятный наплыв мигрантов, многочисленные случаи изнасилований и убийств, на которые власти почти не реагировали, вольные манеры, невоспитанность и наглость пришельцев с Востока, но они терпели. Никуда не денешься. Обещали принимать всех. Все-таки устроители карнавала и отцы города решили выразить солидарность с погибшими и сказать официальное «нет!» расизму и ненависти, которые в последнее время сотрясали Германию.
У нападавшего было охотничье ружье. Из него он и стрелял в безоружных людей. Сообщили, что он находился в состоянии, которое называется «амок», – был охвачен слепой немотивированной агрессией. Преступник действовал в одиночку.
Анна поежилась. Ветер то и дело намеревался сдуть легкую корону из картона и фольги с ее головы, но, зная капризы погоды, «ее величество» еще дома закрепила символ власти с помощью резинки, завязывающейся под подбородком. А под королевский наряд пришлось поддеть теплое белье и свитер и поплотнее запахнуть плащ, вышитый лилиями. Ее карнавальный костюм. Вернее, дочкин взяла. Лизе в этом году он все равно не пригодится.
Проехала грузовая платформа с макетом плачущего Кельнского собора, который держал в коротеньких ручках впереди большое красное сердце. На нем черным было написано: «Наше сердце плачет о Ханау». В толпе дежурили на коротком расстоянии друг от друга полицейские с рациями.
Из динамиков гремела вовсю в маршевом ритме бравурная фольк- и поп-музыка. Немцы любят марши. Подпевали, приплясывали в такт, чтобы согреться. Проезжали и другие повозки – бургомистр и руководство города, проходили ферайны[4] трубачей, пожарников, альпийских стрелков, дудящих в рога, «шотландцев» в юбках, играющих на волынках, «швейцарская гвардия» в шлемах с алыми перьями, оранжево-синих полосатых костюмах, и таких же полосатых гамашах, перебивающая шум толпы резкими звуками горнов. Следом ехали в ступах симпатичные ведьмы, весело гримасничая, жонглировали метлами. Колдуньи толкали перед собой детские коляски. В них сидели маленькие, уже уставшие от шума и дремавшие детишки-чертенята в шапочках с рожками. Анна подумала, что они уже долго идут, детей застудят. Шествие продолжалось не менее четырех часов.
Жалко, что Лиза не приехала. Во всех других землях дни карнавала – обычные рабочие дни. Когда дочурка была маленькая, они вместе с мужем водили ее на Розенмонтаг. Лизхен ловила конфеты и пряники, которые с проезжавших машин разбрасывали горожанам. Дети кидались и собирали с дороги леденцы в ярких обертках в сумку. Анна тоже кидалась, чтобы помочь дочке набрать побольше карамели, дешевых игрушек, пакетиков с попкорном. Как давно это было… Ее девочка уже взрослая. Учится в Берлине. Да. Время летит.
К Анне подходили друзья. Приходилось поддерживать компанию, и она все время чокалась маленькими бутылочками сладкого шнапса то с приятельницей Гудрун и Томасом, ее мужем, то с коллегами по издательству, где она работала, делала литературные переводы с английского на немецкий, иногда с русского. Голова немного кружилась. Она так и не смогла принять эту немецкую привычку пить без закуски. Молодежь была уже полупьяная. Обнимались и целовались все со всеми, даже с незнакомыми. Традиция.
«Kölle Alaaf!» – «Да здравствует Кёльн!» – начинала толпа вразнобой, но потом набирала воздуху побольше и гаркала уже увереннее, стройнее. Хотя многие в ответ на приветствия с грузовиков с декорациями кричали просто «Хелау!», как принято в Майнце, который находится вверх по течению Рейна. Она кричала и так, и эдак. Махала рукой, захмелела. Ничего, еще чуть-чуть померзнуть, и ее терпение будет наконец вознаграждено. В ресторане она закажет себе кусок хорошего мраморного стейка с поджаристым луком и картофельное пюре. Только не немецкие сосиски! Анна не переносила их ни в каком виде. Вот там-то она и согреется.
В коротких промежутках между проездами платформ – замков, мельниц с крутящимися лопастями, огромных бретцелей[5] – Анна с интересом разглядывала публику в карнавальных одеждах львов, козлов, чертей, медсестер, клоунов, моряков, ковбоев, монахов, бабочек, пчелок. Многие, чтобы не тратиться, одевались в то, что доставали бесплатно. В белые халаты санитаров или комбинезоны американских летчиков. Замерзшая Анна решила купить себе на следующий год тепленький меховой наряд лисицы или зайчихи. В нем будет не так холодно.
…Она, хохоча, стрельнула через дорогу спиралью разноцветного серпантина. Внезапно Анна почувствовала, как с той стороны ее резанул чей-то взгляд. Но тут обзор заслонила очередная проплывающая мимо на всех парусах громоздкая конструкция. Пытаясь отыскать незнакомца снова, она внимательно приглядывалась к зрителям, стоящим напротив в этой пестрой неразберихе. А, вот он! Чуть вправо от нее стоял господин, высокий, моложавый, одетый в костюм волшебника: в цилиндре и накидке с белой подкладкой, с палочкой в руке. Густые, довольно длинные, красиво седеющие волосы развевались на сильном ветру. Он придерживал свой цилиндр, чтобы тот не улетел. Она почти сразу с изумлением узнала Аветиса, своего возлюбленного, которого она не видела уже много лет! Судя по всему, он ее заметил раньше и смотрел на нее во все глаза, как на привидение. Вдруг он поднял руку и неуверенно махнул ей. Подумав, Анна тоже сдержанно кивнула. Аветис воздел руки к небу и хотел ринуться прямо сквозь марширующий перед его носом оркестр, но это было непростым делом. Участники были распределены, как фигуры на шахматной доске, и соблюдали отмеренную дистанцию для того, чтобы все выступление красиво смотрелось. Иногда они маршировали на месте, далее следовали по заранее отрепетированному пути, через четкие промежутки, быстро, чтобы не задерживать других желающих показать свое искусство. Судя по всему, процессии конца не предвиделось, и перебежать через дорогу Аветис, как ни пытался, не мог. Полицейские следили за порядком и за тем, чтобы люди не бегали туда-сюда. Ему сделали замечание. Незадачливого волшебника окружали какие-то знакомые, которые и успокоили полицейских. Один, толстый, нарядился шмелем. Другой, длинный и худой, – Дон Кихотом. Аветис указал на Анну, и теперь и его попутчики тоже с любопытством смотрели на нее.
Огромная кружка с рекламой местного ресторана-пивоварни, корабль на колесах пароходства «Кельн – Дюссельдорфер», хор русалок, женский диксиленд, бравые гусары в высоких киверах и отделанной золотыми галунами на груди форме продолжали ехать мимо, маршировать, петь, играть, плясать, кричать, заслоняя их друг от друга, но Анна стояла как вкопанная. Теперь она поняла, что имел в виду бывший муж, когда спросил ее вчера в телефонном разговоре, знает ли она, где сейчас ее гений. «Какой гений?» – «Твой Аветис!» – презрительно произнес бывший. Вот оно что! Он в Кельне? Что он здесь делает? Ей надо немедленно уходить отсюда! Но как? Пока в очередной раз проезжали машины, Анна, не помня себя, сбивчиво объяснив Гудрун, что разболелась голова, и извинившись перед удивленными знакомыми, лавируя, проталкиваясь что есть силы сквозь плотную стену из людей, вырвалась наконец из пьяных объятий карнавала и почти бегом направилась к подземному гаражу, где оставила машину. Заплатила в автомате и, поднявшись по спирали, направила свой Mini Cooper подальше от центра города, в сторону автобана.
Загнав машину в гараж, долго сидела, вцепившись в руль, не двигаясь. Потом медленно вздохнула и вышла.
Дома машинально повесила на плечики одежду, разбросанную по спальне, убрала в шкаф. На кухне помыла посуду. Сейчас ей была нужна любая работа. Это возвращало в действительность, из которой она выпала, когда опять увидела его. Села за стол, положила голову на руки. Господи! Все сначала… Сначала, как будто и не было этих лет. Вселенная, которую она годами выстраивала с такой тщательностью, была потеряна в один миг. «Это пройдет. Должно пройти», – уговаривала она себя, но понимала, что лжет самой себе. Как такое могло случиться, что они оказались друг напротив друга? Двадцать лет спустя, в чужой стране, в чужой толпе? На чужом празднике?! В одном месте, в одно время? По теории вероятности эта встреча была практически невозможна! Ведь все эти годы ей удавалось не пересекаться с ним. Уехала в другую страну. Вышла замуж, родила дочь. Иногда ей казалось, что она совсем победила эту боль, сидевшую в ней. Хитрый зверь затихал, и она жила простыми радостями. Ей казалось, что если бы Эдди не занимался столь истово картинным маклерством, то она и вовсе позабыла бы эту историю. Аветиса. Его предательство.
***
Анна решила привести в порядок свой рабочий стол. Выбросила ненужные бумаги, черновики, сняла с магнитной доски старые записки. Воткнула ручки и маркеры в карандашницу. Заверещал мобильный. Анна вздрогнула, пытаясь определить, где он. Судорожно порылась в сумке. Да что это с ней, в самом деле? Звонила Лиза.
– Ма? Ты где была? Твой хенди[6] не отвечал.
– На карнавальном шествии, – коротко ответила Анна. – Ты мне не сказала, что отец к тебе прилетал…
– Ты что? В такую холодину? – пожалела ее Лиза. – Ну и как?
– Никак. Ты права. Холодно. Полицейских тьма. Решила пораньше вернуться. Ты слышала про теракт?
– Да! У нас тоже не лучше. Проезжают мимо окон каждые три минуты со своими мигалками. Я уши затыкаю. – Лиза помолчала. – Вот еще! Будет он ко мне прилетать! У него просто было время между рейсами. Он в Москву летел.
– В Москву? Зачем? А! Хотя… Да…
Анна поняла, что Эдвин опять присмотрел художника, на картины которого стоит взглянуть.
– А Папи, как всегда, в своем репертуаре. Сплошная критика и никакой материальной помощи.
– Лиза! Я получу за перевод и пришлю тебе. Не волнуйся!
– Ладно, ма. Я кручусь. Все в порядке.
– Как поживает твой друг Паскаль? – спросила Анна. Лиза обычно звонила, если что-то не ладилось.
– Паскаль как Паскаль, – уклончиво ответила Лиза. – Скучный. Все время ссоримся. У меня на него аллергия. Сегодня чéшалась всю ночь.
Дочь предпочитала говорить с ней по-русски. Какая-никакая, а практика, но в немецкой среде язык не развивался, и иногда Лиза выдавала настоящие перлы словообразования.
– Чесалась, – поправила Анна. – Почему? – с тревогой в голосе спросила она.
– Врачица сказала, что, видимо, от сухости в квартире.
– Не врачица, а врач.
– Ну, врач. – Лиза заныла: – Он какой-то пресный, мам. Рацио. Темперамента ноль.
– А тебе надо, чтобы искры летели?
– А когда, мам, если не сейчас? – Лиза засмеялась. – Как ты думаешь, а я похожа на отца? – спросила она без перехода. – Паскаль очень похож на папу, мам. Такой же занудный. Иногда мне кажется, что когда-нибудь я его удушу!
– Похожа, – улыбаясь, ответила Анна. – Очень похожа.
– Да? Я что-то не нахожу, – удивилась Лиза.
– Просто копия… – странно повторила Анна.
– Ну, тебе виднее, – съехидничала Лиза. – Конфликт поколений, поэтому мы с ним как кошка с собакой.
– Не говори так. Он любит тебя! – Анне не понравилось, как вольно дочь говорит о муже.
– Ну ладно, все, пока, мамуль. Мы хочем еще заскочить к друзьям. – Я тебя люблю.
– Хотим, – засмеялась Анна. – Я тебя тоже. Очень! – попрощалась она с дочерью.
Она слонялась по дому, хваталась то за одно, то за другое. Наконец, поняв, что это бесполезно, устроилась с ногами в кресле и включила телевизор. В вечернем выпуске новостей сообщили, что в другом городе, Фолькмарзене, человек въехал на машине в карнавальную толпу. Семнадцать пострадавших, в большинстве своем дети, были доставлены на реанимобилях в больницу. «Боже! В каком мире мы живем!» – Анна бессильно прикрыла глаза рукой.
Быстро гас вечер. Сумерки в Германии короткие, особенно зимой. Не заметила, как стемнело. Мысли проносились тревожными косяками. Хотела откупорить бутылку вина, но передумала. Не поможет.
В полночь, устав от себя самой, приняла душ и легла, но сон не шел, хотя всю прошлую ночь плохо спала. Перед ней все всплывало его лицо, излом бровей, прямой нос с чуть заметной горбинкой, удивленные глаза с фиолетинкой. Не выгорели за прошедшие годы. Он все кричал ей, обезоруживающе улыбаясь: «А-а-а-ня! А-а-анька!»
Сквозь дрему вдруг вскинулась. Ей показалось – или звонят в дверь? Анна взглянула на часы. Два. Тихонько выскользнула из-под одеяла и, не зажигая света, подошла к окну, посмотрела сквозь щелки жалюзи наружу. На улице стояло такси. Она увидела силуэт. Человек прошел по дорожке. Что-то сказал таксисту. Тот завел мотор и, развернувшись, уехал. В свете, падающем от вспыхнувших сенсорных фонарей в саду, она узнала Аветиса. В руках цветы. Опять звонок. Тишина. Темнота. Анна подождала. Ей казалось, что сердце сейчас выпрыгнет ей прямо в руки, прижатые беспомощно к груди. Больше не звонил. Куда он делся? Уйти он не мог. Или мог? А вдруг шофер ждал его в конце улицы? Уехал?
Анна, стараясь, чтобы не скрипели доски паркета, на цыпочках прокралась по коридору, прислушалась к звукам снаружи и, осторожно повернув ключ, приоткрыла дверь. Аветис сидел к ней спиной на ступеньках в темноте. Не обернулся.
– Аня… – вдруг глухо сказал он так, что она вздрогнула. – Аня… Ты не гони меня сейчас. – Как тогда.
– Иди ко мне! – Анна стояла на пороге. Он обернулся, не веря, вскочил и обнял ее. Она потянула его внутрь. Дверь на пружине сама захлопнулась. Забытые цветы остались лежать на ступеньках.
...Анна лежала и смотрела на спящего Аветиса. Ей казалось, что все это ей снится.
– Тебе кажется, что все это сон? – спросил он неожиданно, не открывая глаз. – Мне тоже.
Сердце заколотилось. Всплыли в памяти кадры из прошлого. Как в первые дни их абсолютного, казалось, бесконечного счастья молодой любви он гладил ее светлые волосы, щекотал мягкой, шелковистой бородой, пахнущей мускусом, ее лицо с зардевшимися щеками, которое она доверчиво поднимала к нему, и все кружилось, и он шептал ей: «Анька… Анька… Ты родилась из пены морской! С этими вот зеленой утренней воды глазами… Ты вся моя… За что мне все это?!» – и баюкал ее в своих руках, и называл тысячью придуманных для нее имен. «Нежа» от нежности, «Радка» от радости, «Кука» то ли от куклы, то ли от ее манеры притворно кукситься, когда ей что-то не нравилось, «АнютИнка»… Его мать тоже звали Анной. Это было для него главное имя.
– Я всегда подозревала в тебе задатки медиума, – заметила Анна, улыбаясь.
– А кофе в постель медиумам здесь подают? – Аветис притянул ее к себе, сгреб в охапку, чмокая куда придется, как целуют маленьких детей и любимых женщин. Через пару минут сумбурных ласк его взгляд машинально упал на будильник у кровати. – Ах ты, черт! Уже так поздно?! Жаль. Надо вставать. – Он неохотно оторвался от нее. Поднялся.
– Ты мне так и не сказал, зачем ты здесь? – Анна лежала, подперев голову рукой, и смотрела, как Аветис одевается.
Он не стеснялся своей наготы. Худощавый, подтянутый. С широким разворотом плеч, гордо посаженной головой. Анна любовалась им. У него всегда все ловко получалось. Он красиво двигался, умел носить вещи... Нашел футболку. Быстро натянул через голову. Обернулся к Анне. Продолжая одеваться, рассказывал:
– Один мой большой поклонник пригласил посмотреть на карнавал. У него на вилле неплохое собрание моих картин. Недавно он решил устроить нечто вроде выставки для узкого круга. Сейчас мы соберемся и поедем к нему. Ты ведь многого не видела из того, что я написал. Вот и посмотришь. Познакомишься с милыми людьми. Публика там изысканная. Тебе должно понравиться. Давай, вари кофе.
Императив был понятен. Возражения не принимались. Ну что ж… Характер с возрастом не меняется. Анна со смехом запахнула халат и пошла на кухню.
Такси остановилось у витых чугунных ворот, они прошли через ухоженный парк. Анна оценила годовой доход владельца. Вилла выглядела великолепно. Трехэтажная, с обзорной террасой наверху, построенная в стиле неоренессанса и напомнившая Анне итальянские палаццо, внутри она была буквально набита предметами искусства. Там имелся даже театральный зал, в котором певцы со всей Европы давали камерные концерты для местного бомонда. Поклонником оказался тот самый карнавальный Дон Кихот, а на самом деле немецкий промышленник, к тому же барон, меценат, страстно любивший современную живопись. Аветис был его фаворитом. Барон, склонившись, аристократично и церемонно поцеловал Анне руку и осведомился, не пересекались ли они. С радостью узнал, что она – бывшая жена Эдвина Шиллинга. У банкира были с тем деловые контакты.
– Не сомневаюсь, что успешные.
– О да! Герр Шиллинг разбирается в живописи, я сделал много удачных приобретений благодаря ему. Прошу! Мой дом в вашем распоряжении.
Они поднялись на второй этаж, где размещалась коллекция картин Аветиса. Там было тесно от людей. Аветис принес два бокала с шампанским с фуршетного столика, подал Анне, и они стали переходить от одной картины к другой.
Собрание картин начиналось с его ранних, реалистичных работ маслом. Пустая, солнечная улочка старого города, по которой священник в темном облачении спешил к видневшемуся вдали храму, армянские дворики…
Аветис еще в пору их молодости рассказывал ей, что двор в Армении – это самое главное. Это каждодневная исповедь. Там проходили все застолья, свадьбы, провожали в последний путь. Новости тоже разлетались в мгновение ока. Ничего не утаить. Жара. Окна везде, по периметру двора, не замкнутому до конца квадрату с распахнутыми ажурными воротами в углу, открыты настежь, и всему дому сразу сообщалось о размолвках и помолвках, рождении детей, о денежных проблемах, вспышках ревности и изменах. Поверхность двора была гладкой, цементной, со стоками по бокам. Весной все женщины выносили ковры, включали шланги и мыли, весело переговариваясь. Потом раскладывали сушить. На жаре ковры быстро сохли, и на мокрых прямоугольниках начинали, как по волшебству, проявляться геометрические фигуры, фрагменты восточного орнамента и вытканные руками местных мастериц фигуры царей, похожих на фараонов, застывших в гордых позах, с тиарами на головах, и львы с поднятыми вверх передними лапами…
Несколько натюрмортов: роскошь зрелого инжира, тяжелые иссиня-черные и золотые кисти винограда, лежащие на глиняном круглом блюде, кусок свежего лаваша на столе. Армянские лорийские сыры: чанах, чечил, мотал (последний – особенно любимый Аветисом) – казалось, плавились на солнце и источали аромат и тепло юга в зал.
А вот и армянский монастырь Дадиванк. Дади был учеником апостола Фаддея и принес христианство в Армению. Прочитала название картины – «Храм на холме». Сам художник с кистью и палитрой, в соломенной широкополой шляпе, стоящий за мольбертом, выглядывал из стрельчатого окна храма. Позади изумрудная зелень гор. Следующее полотно – вид с высоты, если стоять у стен монастыря. Массив хребтов, уходящих вдаль. До самого горизонта горы поднимались и поднимались сине-серыми громадами, как горбы сказочных, спящих до времени драконов. Что за величавая, вечная красота!
Прозрачная до самоцветных камушков речка, отливающая солнечным перламутром, вспенивалась серебристыми барашками на порогах. Анна рассматривала пейзаж. Слушала с улыбкой, как оценивали картины немцы. Колорит, настроение, краски… Все-таки в них больше импрессионизма: широкие короткие мазки, необычная гамма цветов, много света…
Аветис в разные периоды менял свои предпочтения, увлекаясь различными направлениями живописи: от станковой до постмодернизма, поп-арта. Magical vision[7] – как называли его творчество, полное чувственной энергии, противоречий и эклектики. В другом зале размещалась портретная галерея. Ангелица с крыльями. Фараон в женском обличье. Дальше обнаженная модель – символ плотского экстаза, абсолютное желание… Тот, кто не знал Аветиса, мог бы принять это за порнографию. Было здесь и много портретов знаменитостей в разных техниках, вплоть до откровенного эпатажа – нечто похожее на раскрашенную фотографию с коллажем из газет и бумаги. Она задержалась перед портретом девушки в летних травах. Натурщица, с тонкими запястьями рук, в белом целомудренном одеянии с длинными широкими рукавами, будто таяла на глазах, растворялась в свете заливающего картину солнца, легко прикасаясь к чудесным, белым цветам. Невероятно! Как он это делает? Прищурившись, Анна прочитала название: «Зной». И ангелица, и все остальные имели как бы анонимное, но вполне узнаваемое лицо, как умеют написать профессиональные художники. Улыбнулась. Ну и что? Он просто любит этот тип.
Анну окликнули.
– Фрау Шиллинг! Вот неожиданность!
– Почему же, герр Клотц? Вы знаете мою слабость к живописи. – Анна улыбнулась директору одной из кельнских художественных галерей, подала руку – и в этот момент краем глаза увидела лицо Аветиса. Ревнует? Вот это мило.
– Вы знакомы с герром Самвеловым? – просиял директор.
– Да, немного. – Анна оглянулась на Аветиса.
Анна поняла по глазам директора, что впечатление она произвела. Одевалась впопыхах, Аветис торопил. Ему надо было еще успеть заехать в отель, но она и сама привыкла экономить время по утрам, собираясь на работу. Гардероб Анны представлял интересную картину. На плечиках рядами висели уже подобранные комплекты и даже аксессуары к ним: цепи, бусы, браслеты, сумки и шейные платки. Она остановила свой выбор на элегантном, белом с ненавязчивой золотой отделкой брючном костюме из шерсти. Он выгодно подчеркивал ее фигуру. Плоский матовый золотой браслет на руку. Розовая жемчужина конх на тонкой золотой нити. Быстро сделала легкий, незаметный макияж. Надела любимые кляйновские замшевые туфли кремового цвета на небольших каблуках.
– Прекрасная живопись, не правда ли? – осведомился ее собеседник, отвешивая полупоклон Аветису. – Какая энергетика, емкость, свет! – продолжил директор, привычно садясь на своего конька.
– Да. Чудесно. Особенно эта мне нравится. – Обернувшись, она указала на картину, что висела позади нее, с девушкой в белом платье.
Аветис странно улыбнулся, переведя на Анну задумчивый взгляд.
***
...Он впервые увидел ее в метро. Забежал в полупустой последний вагон вечернего поезда на «Таганской». Прислонился к поручням спиной. Двери захлопнулись, и поезд загудел, помчался в туннель. Аветис, занятый своими мыслями, не сразу огляделся. В руке он сжимал свернутый в трубочку рисунок. Сегодня нарисовал. Пришло к нему это лицо. И не отпускало. Он почему-то взял с собой этот листок из мастерской. Не хотел расставаться. Улыбаясь своим мыслям, он рассеянно смотрел по сторонам на редких пассажиров. Ему нравилось это полупустое вечернее прохладное метро, перестук вагона мчащегося на бешеной скорости поезда. Куда ты едешь? Зачем? Все равно. Это все потом, а сейчас дорога. Путь в неизвестность. Сейчас можно ни о чем не думать. Дорога – это передышка от времени. От проблем и сложностей бытия… Но все равно ему почему-то всегда хотелось оказаться в кабине машиниста. Хоть одним глазком почувствовать эту мчащуюся на него, приближающуюся с огромной скоростью неизвестность. Он представлял, что видит маленькую светящуюся точку, которая с необыкновенной быстротой превращается в яркую звезду, потом в солнечный пульсирующий протуберанец, из которого изливается свет, наполняя черноту искрящимися и вспыхивающими неравномерно лучами, наконец они достают до тебя, ты растворяешься в этом чудесном огне – и вот уже ты вылетаешь туда, куда зовет тебя неземной голос. Там обязательно должен звучать голос! Добрый голос Бога.
Ребенком он это не раз видел в своих снах. Отец удивился, даже испугался, когда маленький Аветик поведал ему о своих виденьях. Этот туннель видят те, кто умирает и находится между небом и землей. Иногда они возвращаются и рассказывают о том ощущении радости и свободы, которое испытали в момент полета. Впечатлительный мальчик часто по вечерам не мог заснуть. Тогда отец сажал его в старенький «Запорожец» и возил по дороге, мимо полей, и маленький Аветис открывал окошко и смотрел, впитывал запах вечерних трав. Ему виделись за лугами в дальних лесах смотрящие из-за деревьев лешие и единороги, за ивами ближнего озера всплескивали, мелькая серебристыми хвостами, русалки. Водяные булькали пузырями в затянутой ряской заводи, и желтоглазые кувшинки колыхались, и что-то там вылезало корягой – то ли рыба-кит, то ли озерный великан, охраняющий покой лесного царства.
– Ну как? Укатал? – спрашивала мать, принимая на руки драгоценность – сонного сынишку.
...Аветис посмотрел направо и обомлел. Напротив, наискосок от него, сидела девушка. Та, которая привиделась ему сегодня. Он, еще не веря, отвел глаза, развернул рисунок. Этого просто не может быть! Он опять взглянул на девушку, пытаясь найти отличия. Слишком явным было воплощение его сегодняшнего озарения в реальность. Даже мысленно произнес, как учила матушка в детстве, чтобы прогнать наваждение: «Господи Иисусе Христе! Помилуй мя, грешного!» Видение не исчезало. Девушка, смотрящая на свое отражение в темном стекле вагона, наконец почувствовала что-то, повернула голову в его сторону, задержав на нем вопросительный взгляд.
Аветис подошел и сел рядом. Незнакомка отодвинулась от него и крепче сжала сумочку, которая лежала у нее на коленях. Он улыбнулся обезоруживающе и развернул рисунок. Девушка удивленно созерцала карандашный набросок, который он показывал ей. Аветис все понимал. Какой-то неизвестный бородач лет тридцати с прической как у хиппи клеится. Странный рисунок показывает. Сумасшедший? Потом перевела глаза на него.
– Мне выходить на следующей, – растерянно произнесла она.
– Мне тоже, – ответил он.
Они стояли на пустой станции и не отрываясь, удивленно смотрели друг на друга. Поезд, схлопнув двери и весело гыкнув на прощанье, довольный, умчался в туннель, оставляя за собой шлейф теплого ветра, смешанного с чуть уловимым запахом горелой резины. Девушка была чудесная. С прозрачно-зелеными, как морская вода, глазами. Ее соломенные волосы были высоко подкручены в светлый узел в ореоле непослушных, выбившихся из прически завитков. Под расстегнутым длинным пальто виднелась светло-бирюзовая шелковая блуза. Юбка-карандаш с разрезом спереди открывала очертания стройных ног в шнурованных высоких сапожках. Странным образом и он был в длинном черном пальто, кроем похожем на ее.
– Мне на переход… – еле слышно прошептала девушка.
– Как ваше имя?
– Анна.
Он вздрогнул. Не то чтобы такая уж невозможная случайность, но сегодня ему все казалось невозможным, невероятным. Не простым совпадением, а знаком свыше.
– А вас как зовут?
– Аветис, – произнес он, смеясь.
Девушка удивилась. У него были светлые волосы и колокольчиковые глаза. Сиреневатые.
– Аве… – затруднилась она повторить непонятное имя.
– Аветис. Это армянское имя.
– И вы?..
– И я. Мама русская, отец из Еревана.
– А в Москве?..
– Учусь. – Он поймал удивленное выражение ее глаз. – В Суриковском.
– Значит, вы студент?
– Студент? – Он удивился. – Не совсем, хотя вы правы. Где я только не учился! И в Ростове, в Вильнюсе, вот теперь в Москве… – он улыбнулся.
– Значит, вы художник?
Вместо ответа он предложил:
– У меня друзья здесь недалеко живут. Молодожены. Я вас приглашаю. Посидим, пообщаемся.
Она минуту подумала. Кивнула.
Они поднялись по лестнице из метро на Пушкинскую площадь и пошли по улице Горького. Аветис искал таксофон. Потом куда-то звонил. Ободряюще кивал Анне сквозь стекло телефонной будки.
– Леська говорит, что Игоря еще нет. Пока дойдем, появится.
Потом он еще раз попытался набрать номер. Видно, Игорь так и не появился. Сделав еще пару звонков, Аветис разочарованно покачал головой.
– К сожалению ничего не получается. Все в делах.
По брусчатке Красной площади было трудно идти. Каблуки сапожек у Анны все время попадали между камней. Они прошли по Васильевскому спуску, мимо гостиницы «Россия». Посидели немного на скамейке в парке на площади Ногина.
– Ну, мне пора, – неуверенно вздохнула Анна.
– Можно я провожу вас?
– Мне далеко, – предупредила она.
Аветис взглянул на нее собачьими глазами. Только не потерять ее. Он должен ее написать. Только не потерять. Он не мог пока объяснить этого превращения рисунка в девушку, но его неодолимо тянуло к ней. Когда выходили из вагона, он стоял за ней, близко, вдыхая ее незнакомый, но такой желанный аромат. Какие-то цветы… Хотелось целовать этот затылок, поправить легкие прядки, выбившиеся из прически, погладить тонкую шейку с косточкой, сзади, там где взлетали от подземного сквозняка белокурые локоны.
Они спустились в метро, доехали до Рижского вокзала и долго тащились на электричке до Нахабино, сошли и брели по плохо освещенной улице к сталинской пятиэтажке с полукружиями карамельных окон в осенних сумерках, которая почему-то напомнила Аветису Вавилонскую башню.
О чем они говорили всю дорогу? О чем могут говорить двое только что узнавших друг друга?..
Его муза оказалась филологом. Английский, немецкий. Работала в Библиотеке иностранной литературы. Этим вечером она, как обычно, возвращалась на метро домой.
Аветис что-то рассказывал о детстве, об учебе. Еще раз развернул рисунок. Анна, улыбаясь, рассматривала похожую на нее незнакомку.
– А как это получилось?
– Не знаю. Сел и вдруг мысленно увидел.
Ясно, что никакого подвоха быть не могло, но в глазах Анны все же читалось недоверие. Аветис понимал, что любая бы на ее месте засомневалась.
– Вот я и дома. Спасибо, что проводили, – улыбнулась девушка. – Вам теперь обратно…
– Анна! – прервал он ее. – Я должен… Я хотел бы встретиться с вами. Мне нужно… – Он помолчал, подбирая слова… – Я хочу закончить этот рисунок.
– Он же закончен? – удивилась девушка.
– Это только набросок. Я должен поработать в мастерской. Со светом. Написать этюд маслом. Вы… Анна… Вы не отказывайте мне. Помогите. Прошу вас! Побудете моей моделью?
– Ну… Если вам это действительно поможет, то почему бы нет? – Она вытащила из сумочки записную книжку. Написала что-то. Вырвала листочек и подала его Аветису.
– Там домашний и рабочий, в мой отдел, где я работаю.
– Аня, вы мне жизнь вернули! Так я позвоню на днях? – От радости он рассмеялся, взял ее руку. Поднес к губам.
Она посмотрела на него в потемках. Свет редких фонарей не высвечивал сейчас ее чУдного лица, но он знал, что оно здесь и уже не уйдет из него никогда. Этот нежный овал, зеленые, удивленно открытые, чуть со смешинкой глаза, как у той богини, которая привиделась ему сегодня.
– Спокойной ночи! Не опоздайте на электричку! – Она неловко высвободила свою руку и убежала в подъезд Вавилонской башни.
Он плохо помнил, как шел обратно к станции. И в вагоне электрички, и в метро, и когда, добравшись наконец до мастерской, он бухнулся на видавший виды топчан и уткнулся в подушку, он мысленно уже рисовал ее, видел, как он ее посадит, как должен падать свет, какие краски он возьмет и в какой пропорции смешает.
***
– Анюта! Тебя к телефону. – Сотрудница держала трубку чуть на отлете. – Приятный мужской голос, – доложила она игриво, пока Анна между столов пробиралась к аппарату.
– Алло?
– Анна? Это Аветис. Вы помните меня?
Прошло уже два дня. Была пятница. Она ждала каждую минуту. Ждала, даже когда спала, когда в предрассветной темноте слышала стрекотание старого будильника. Ждала, стоя в переполненной утренней электричке. С того самого момента, как забежала в гулкий, пахнущий старой пылью подъезд.
Стараясь унять радостные удары сердца, чтобы голос звучал спокойно, она ответила:
– Помню.
– Я хотел бы с вами увидеться! Вы можете сегодня?
– Да. Хорошо. А где?
– Когда вы заканчиваете? Я подойду к библиотеке.
– В пять. Подождите меня у центрального входа. На скамейке.
Как хорошо, что она надела сегодня свою любимую шелковую изумрудно-зеленую блузу, с рюшами из органзы, которая ей так шла.
Она увидела его сразу, сквозь стекло. Толкнула дверь.
Аветис стоял, закрываясь от ветра воротником пальто. Будто почувствовав, что Анна здесь, он резко повернулся и неуверенно шагнул к ней, вглядываясь. Он так боялся, что девушка окажется не такой, какой запомнилась ему. Глупые страхи, ведь у него был рисунок! Но за дни, прошедшие с их знакомства, этот эскиз уже не казался ему таким завораживающим, передающим притяжение, исходившее от нее. Их надо было соединить. Соединить навсегда. В своих мыслях он уже начал писать ее, тосковал, словно изображение не могло жить без оригинала. Только взглянув на Анну вновь, он успокоился. Так бывает, когда мы помним лишь чувство, которое перевернуло все внутри нас, и боимся его потерять. И увидеть страшимся. Вдруг та магия первой встречи разобьется на мелкие осколки разочарования, волшебство исчезнет и никогда не вернется?
Они вошли в мастерскую. Аветис помог гостье снять пальто и повесил его на голову какого-то страшного деревянного идола с выпученными глазами, скромно примостившегося в углу.
– Не бойтесь! Он не кусается! – засмеялся Аветис, отвечая на ее испуганный взгляд. – Это подарок одного археолога, моего друга. Он часто бывает у сибирских шаманов. Приносит счастье, если его потереть. – Он указал Анне на табурет в глубине комнаты.– Садитесь вот сюда. Я сегодня только начну. Свет уже не тот. Может быть, вы сможете найти время как-нибудь утром, днем? Я сейчас только попытаюсь уловить вас. Хорошо?
Анна послушно села и огляделась. Небольшая комната с высокими потолками была завалена папками с рисунками. Прислоненные тыльной стороной к стенам холсты, подрамники, трубки ватмана по всей мастерской. Лесенка в углу вела куда-то на второй этаж или чердак. Напротив места, где сидела Анна, стоял мольберт, и Аветис над чем-то колдовал там. Потом включил небольшой, как киношный, софит, направив на нее. Анна зажмурилась.
– Потерпите. Я быстро.
Он подошел к мольберту. Запахло сильно красками, еще, кажется, ацетоном. Он стал рисовать, быстро взглядывая на нее. Подошел к ней. Осторожно кончиками пальцев коснулся ее лица, развернул в нужном ракурсе.
– Чуть вправо и подбородок вверх. Вот так. Постарайтесь не двигаться.
Он долго не мог закончить картину. Ане очень хотелось посмотреть, но он не подпускал ее. Всегда закрывал мольберт. Через пару месяцев спрятал на чердак, не сказав ни слова. Там отстаивались идеи. Всему свое время. Закрыл на ключ. В святая святых никто не допускался, и Анна тоже.
***
Аветиса заметили. Интерес к его живописи рос день ото дня. В новостях, в репортажах о выставках молодых художников мелькали его картины. Репортеры подлавливали, засыпали вопросами. Анька была всегда рядом с ним. Льняноволосая, с тонкими чертами. Будто вырезанное рукой искусного резчика по белой кости узкое лицо, с чуть обозначенными скулами, трепетными крыльями носа, красиво очерченной линией губ, непохожее на среднерусский привычный тип. В ней чувствовалась какая-то другая, неизвестная, незнакомая порода. Анна ему рассказывала, что предки ее отца были из польских дворян.
Она вдохновляла его, шептала, что он покорит весь мир. По мастерской шныряли западные охотники за искусством свободной, новой России, покупатели с тугими кошельками, владельцы галерей. Анна переводила, договаривалась. Умела себя держать, разбиралась в живописи, умела настроить гостей на его картины. Выгодно подчеркнуть сильные стороны, объяснить непонятные моменты, скрытые смыслы. Тогда-то с ней и познакомился этот Эдвин Шиллинг. Неплохо разбирающийся в искусстве. С хорошим нюхом на то, что может выстрелить в будущем. Прилип к Аньке. Ходил кругами. А у самого Аветиса все закружилось, полетело. Как сейчас говорят, поперло. Вернисажи, выставки, премии, аукционы, договоры, музеи...
***
...В тот год, незадолго до их разрыва, ей дали долгожданный отпуск. Они вдвоем мечтали сбежать от всех, уехать в деревню на пленэр, снять домишко. Даже один присмотрели. Друзья-художники посоветовали. Настоящая деревенская изба в три окошка с резными наличниками. Под Серпуховом. Природа средней полосы с ее тихой, постепенно влюбляющей в себя, завораживающей русской красотой, холмы, перелески… Ивы медлительно полоскали свои косы, колыхаемые течением, в воде речки Протвы под крутым берегом. Руины, оставшиеся от поместья Дашковой с барочной церковью Святой Троицы, покоряющей почти флорентийским четким рисунком взмывающей на фоне василькового неба четырехъярусной колокольни... Аветис будет писать. Она – кормить его, каждое утро покупать молоко, любить его. Они наконец останутся одни. Анна сообщила Аветису радостную новость, но он, к ее удивлению, не выразил восторга. Промямлил что-то банальное, что да, хотели, но сейчас дел по горло и выставка на носу, и… и… Наверное, это только ей хотелось оторвать его от суеты, вечно ночующих и выпивающих друзей, фуршетов, нужных людей: модных искусствоведов, коллекционеров, светских львиц и чаровниц всех возрастов из телешоу, с которыми он все чаще стал появляться на людях.
Анна застонала, вспомнив, как, совершенно раздавленная, убитая его молчанием, сначала целыми днями лежала, смотря в стену. Мама, встревоженная, не понимая, что с ней творится, предлагала то молочка, то оладушков, но она совсем не хотела есть. От вида еды ее тошнило.
Дня через два Анна поняла, что дальше так продолжаться не может. Она села на кровати. С трудом спустила ноги с постели. Надо что-то делать, иначе она сдохнет от тоски. Сегодня она видела во сне новорожденную девочку. «Это дивиться чему-то будешь!» – улыбнулась мама, когда она рассказала ей сон. Анна критически оглядывала их однокомнатное жилище. Да… Старые обои совсем полиняли. Надо их переклеить. Комната была на солнечной стороне.
– Мам! А давай обои поменяем?
– Давай! – согласилась мать, радуясь, что дочь хоть чего-нибудь захотела.
– Только ты без меня ничего не двигай, ладно? – предупредила Анна, одеваясь.
Анна отправилась на строительный рынок и купила на последние деньги перламутровые светлые обои с так любимыми ею лилиями. Закипела работа, которая хоть немного отвлекала ее. Стали отодвигать стенку. У Анны вдруг потемнело в глазах, и она без сил опустилась на заботливо пододвинутый мамой на стул.
– Вот! Довела себя, не евши, – жалостливо покачала головой мать.
Варили клейстер, смазывали длинные ленты, разложив их по комнате, и приклеивали затем обои на стену. Мама держала снизу, а Анна, на стремянке, подняв руки, ровняла под потолком. И каждую секунду думала о нем. Ждала. Его не было. Отпуск скоро заканчивался. Надо возвращаться в жизнь. Ехать по московским улицам, которые еще помнили их вместе. Она не представляла пока, как.
В разгар ремонта раздался телефонный звонок. Это был Эдвин. Пригласил на выставку в Пушкинский. Она согласилась.
***
Анна стала чувствовать недомогание и дурноту, особенно по утрам. Что-то с ней не в порядке. «Критические дни» никак не наступали. Записалась на прием. Врач-гинеколог цинично усмехнулась:
– Недель восемь, дорогуша. Если надумаете, дам направление. У вас небольшое воспаление. Таблеточки вам выпишу. Но если будете пить, ребенка уже не сохранить.
Анна в ужасе пришла домой. Надо ему сказать? Нет. Она не сможет.
Эдвин не отставал. Пригласил ее поужинать в «Националь». Ждал у входа с цветами, серьезный и торжественный, как хорал.
– Почему ты ничего не ешь? – возмущался он, наблюдая, как Анна вяло ковыряет вилкой. – Это же лучший ваш ресторан!
Когда они пили кофе, вынул коробочку из кармана пиджака. Положил перед ней.
– Что это?
– Посмотри! – он открыл коробочку. Кольцо. – Анна! – он сделал картинную паузу. – Я прошу тебя стать моей женой!
Было видно, что он непривычно взволнован. Все время поправлял очки в золотой оправе, теребил узел яркого галстука. Покашливал, ожидая от нее ответа. Анна заметила, что на лбу у него выступила испарина. Отрицательно покачала головой.
– Эдди! Я не могу. – Она собралась с духом. – Я беременна.
– И что? Это не причина, чтобы отказывать, – помолчав, тихо заметил Эдвин, немного, правда, огорошенный.
Так она и уехала. Родилась Лиза.
***
Аветис сидел в полураздолбанном от последнего налета блиндаже. Крышу наскоро залатали брезентом, накинутым на уцелевшие бревна. Привалившись к доскам деревянной стенки, он быстро зарисовывал углем солдата, совсем юного, спящего напротив с автоматом в обнимку. Было жалко этих пацанов. Многие поначалу хорохорились. Что они могли знать о войне? Откуда? Из приставок Playstation? Сколько их за эти дни прошло перед ним – мальчишек с глазами как у оленят. Обласканные армянскими матерями, плохо обученные, пришедшие из другой, мирной, веселой жизни, где они гоняли на мотоциклах, тусовались в молодежных клубах с девчонками… Но он видел их превращение в мужчин. С каждым днем, с каждым боем. Чувствовал в них эту решимость противостоять, отвоевать назад пядь за пядью родную землю, ее святыни. Они взрослели, серьезнели на глазах. «Мальчики, мальчики! Постарайтесь вернуться назад…»
Он и сам чувствовал себя необстрелянным первогодком, хотя за плечами у него была служба в Советской армии. Помнилось, поднимались ночью по тревоге, вскакивали как ошпаренные, лихо заворачивали портянки, и с полным боекомплектом – десять километров по пыльной волжской степи. Горластый сержант для порядку смачно матюгался. Эсперанто армии. Понимали моментально и киргизы, и прибалты, и самый последний в расчете, неуклюжий, вечно сбивающийся с шага еврей Гера. Он всегда задумчиво улыбался и никогда не обижался на подковырки и шуточки в свой адрес. Казалось, что он пребывал в каком-то другом измерении; что-то часто записывал на клочках бумаги или в обгрызенном блокнотике после отбоя и прятал в тумбочку. Прочитав однажды кое-что из этого блокнотика, Аветис подумал, что каждый в этом мире может делать что-то лучше других. Герман сочинял философские сказки.
В детстве долгое лето Аветис всегда проводил у бабушки Гаянэ и дедушки Аграма в Ереване. Обследовал с соседскими мальчишками все соседние улицы и закоулки. Его ошеломляли, завораживали веселый гомон, толчея, острые пряные ароматы и колорит базара, на который он ходил вместе с бабушкой. До отвала наедался сушеными абрикосами, виноградной пастилой, которыми наперебой угощали внука постоянной покупательницы приветливые продавщицы. Вернувшись домой, он по памяти зарисовывал в тетрадке особо понравившиеся сценки, цветовые сочетания, элементы украшений, орнамента одежд деревенских жителей. Однажды дед увидел его художества. Одобрительно улыбнулся в усы и погладил внука по голове. А потом пошел и купил ему альбом и краски. А еще он повел его в Детский художественный музей, недавно открывшийся в Ереване. Дед Аграм прочитал о нем в газете. Аветис увидел, как рисуют другие. Ему казалось, что он может лучше.
Дед возил его в монастырь Хор Вираб, где в заточении в глубокой яме провел тринадцать лет жизни Креститель Армении — святой Григорий Просветитель. Над этой ямой был построен храм, обнесенный каменной стеной. От монастыря открывался лучший вид на Арарат. Гора находится на территории современной Турции. Там, впереди, несла свои воды река Аракс – живая граница. С одной, армянской, стороны внизу простиралась плодоносная Араратская долина с ровными рядами виноградников, с другой – совершенно пустынная местность. Там уже Турция. Турки не возделывали земли вокруг библейской горы многие годы – боялись дразнить армян. На подъезде к монастырю терпеливо ожидали вереницы автобусов. В одетых по-иностранному туристах без труда можно было узнать своих. Только так, приезжая сюда со всего света, армяне могли увидеть свою святыню – гору, которая имеет две вершины: Сис и Масис, Большой и Малый Арарат.
Приехав в монастырь, дед спускался в глубокую яму, молился там. Аветис не мешал ему. Поднявшись наверх, гулял около монастыря, запоминал детали, делал наброски в альбоме. Всю грандиозную панораму, открывшуюся сейчас перед ним, на сколько хватало взгляда, позднее он видел на картине Айвазовского «Сошествие Ноя с горы Арарат». Это полотно, довольно большое по размерам, находится в Национальной галерее Армении, в самом центре Еревана. Пастельные, словно утренний туман, едва уловимые в солнечных лучах краски на этой картине. Он мог стоять перед ней часами…
Надо ступить на эту землю, чтобы ее энергия проникла в тебя, надо любить эту землю. Тогда можно за нее и умереть.
Он улетел в в Армению в начале октября, не сказав никому ни слова, только Ане. С бьющимся сердцем увидел из иллюминатора Арарат, когда самолет заходил на посадку. Снег покрывал вершину Большого Арарата, и казалось, что это силуэт молодой девушки, лежащей на спине с запрокинутыми за голову руками. Вышел из здания аэропорта и услышал гортанную армянскую речь, увидел золотое солнце и небо – фантастически, нереально голубое и такое высокое…
Все расскажет, когда вернется. Когда-то он считал себя гражданином мира, космополитом, а оказалось, что в нем все еще жив тот армянский мальчик, проросли в него рассказы деда о древней и прекрасной стране, которую возделывали любовно, защищали от набегов турок тысячелетиями. О геноциде. Страшных картинах истребления армян.
Звонил Ане часто во время затишья. Объяснил, что уехал по делам. Однажды во время разговора она услышала в выстрелы.
– Что это?
– Да тут они фейерверки запускают. День рожденья у одного друга.
...Лампочка, которая освещала блиндаж, стала моргать. Аккумулятор, наверное, разрядился. Аветис убрал лист в папку, прислонил к стенке. Взял автомат, накинул куртку на бронежилет, надел каску, вышел из блиндажа, откинув брезент, и, осторожно пригибаясь, начал пробираться по траншее, обложенной мешками с землей. Было холодно. Пар шел изо рта. Кивнул, протискиваясь мимо дозорного. Тот осторожно оглядывал в бинокль позиции на вражеской стороне поля. Следующий окоп, около прохода из траншеи, был отлогим. Сел, прислонясь к холодной земле. Темнота вязким гудроном висела над долиной, вокруг расположения их батареи. В морозном воздухе запах горелого железа, едкого дыма, мочи смешивался со сладковатым, тошнотворным, преследующим повсюду на позициях запахом крови. Ветра не было. Приглядевшись, стал видеть звезды. Они бездушно и совсем далеко мигали, ничего не освещая. Сегодня было четыре налета. Наши не успевали отвечать зенитками. Накрывала прицельным огнем их артиллерия. Оглушало. Было много контузий. Разрывало перепонки. В голове до сих пор звенело, двоились голоса. Хаос, ужас, смерть!
Он чуть приподнялся из окопа. По всей линии обороны ни одного огонька. В блиндаж возвращаться не хотелось. Там сейчас стонали раненные в последнем бою. Тем, кого ранило раньше, можно сказать, повезло. Их успели увезти в Ереван на двух грузовиках, а эти… Теперь только завтра. Кто доживет. Было несколько тяжелых. Две молоденькие, тонкие, как струнки, девчонки-медсестры сбились с ног. У хирурга Тиграна правую руку зацепило осколком. Завтра нового пришлют.
Аветис вспоминал, как пару дней назад он ехал на бронетранспортере. Войска начали отступать под натиском азербайджанцев. Часто в воздухе появлялись стальные серые тени турецких дронов, словно стаи птиц, только вместо курлыканья – монотонный гул, который приводил в действие зенитно-ракетные комплексы. Колонна часто вставала. По ходу движения и во время вынужденных заторов Аветис и остальные сидящие на боках самоходок бойцы с болью наблюдали, не в силах что-либо изменить, как люди выносили из монастыря древние иконы, долго, с болью на лицах смотрели на свои горящие дома, прежде чем уйти. Женщины причитали, как на похоронах. Отовсюду слышались проклятия и плач. У Аветиса и у самого ком подступал к горлу.
В каждой семье дети знали с детства, что Арцах – Карабах – это исконные армянские территории. Здесь армянские храмы, монастыри. Земля предков. Здесь его народ. В 94-м удалось отвоевать назад, а сейчас вот… Опять теряют. Над Степанакертом летали и бомбили город беспилотники, превращая его в груду развалин. Оставили Джебраил и Гудрут, Физули, Зангелан на юге, но он понимал, что самой тяжелой будет битва за Шушу. Аветис чувствовал нутром всю экзистенциальность этого конфликта, захватническую сущность противника, предвзятость СМИ. Почему их не слышит мир, если мир читает Библию? Арцах и Армения очень маленькие по площади, и куда теперь идти потерявшим все людям? Где искать справедливости? Армяне и так рассеяны по миру в результате геноцида 1915 года. Душа пополам. Эта война может лишить их корней, могил близких, того места, которое называется «родина». В этом всё мироощущение армян. Даже если эта битва будет длиться тысячу лет, армяне не смирятся и не сдадутся. Он впервые осознал, что должен быть здесь и все. Это его война.
Он закурил, прикрывая рукой огонек сигареты. Задумался. Скоро его Аня должна приехать в Москву. Он виноват перед ней, он предал ее, а она простила. И оказалось, что ничего лучше нее в его жизни и не случилось. Тогда, в Кельне, чувство вины, осознание того, что он потерял, накатило на него с безжалостной непоправимостью. Он, одержимый гордыней, не понял подсказку Бога. Все могло быть по-другому. Он мог прожить жизнь с ней, мог…
Но в ту сумасшедшую пору его первых, ранних успехов, эйфории от побед на конкурсах, когда он как одержимый, как каторжный писал, не выходил из мастерской по нескольку суток, для них двоих совсем не оставалось времени. Аня поняла это и стала отдаляться. Сначала некогда было ее искать, объяснять, да и задетое самолюбие мешало первому пойти на примирение, а позже узнал, что она вышла замуж за этого самого Шиллинга и уехала. Ярость топил по-русски, в загулах. Утешительниц было предостаточно. Наблюдался даже перебор. Появилась Габриэлла. Уехал в Италию. Потом Джесси. Уехал в Нью-Йорк. И работа, работа. Он много работал. Писал. Западный бешеный ритм захлестывал. Аветис, как пловец в стиле баттерфляй, то выныривал, хватал, как воздух, нужный ему очередной триумф и сопряженные с ним излишества, чтобы снять нечеловеческое напряжение, то вновь уходил под воду. Пришло настоящее признание. Появились большие деньги. Проекты. Спичрайтеры, имиджмейкеры. Говорили, что делать, как жить, с кем сводить знакомство.
Сейчас все, во имя чего он оставил на обочине свою любовь, казалось таким неважным. Здесь он понял, что жить, любить надо не откладывая на потом. «Потом» может и не наступить. Завтра не будет сил. А послезавтра не будет нас. Сейчас он знал, чувствовал всем своим существом, остатками той самой шагреневой кожи жизни, которую он почти растратил, что наконец правильно живет, и знал, для чего он живет. Аветис признался самому себе, что все свои визионерские сны, смещающие, сдирающие, сметающие все каноны, которым он не подчинялся, свои сумасшедшие новаторские картины он неосознанно посвящал ей. В моменты озарений, когда он находил наконец нужную метафору, картина получалась, он спрашивал себя: что сказала бы Анна? Как бы округлились ее зеленые глаза? Он улыбнулся, вспомнив ее слова: «Ты – новый Леонардо!» Как долго он блуждал в потемках собственной души! Здесь, на войне, истина высветилась в нем яркой вспышкой, как в детских снах, и он знал, что уже не повернет назад. Аветис похвалил себя. Хорошо, что он успел открыть галерею до того, как улетел в Армению. Но он приготовил ей еще один сюрприз. Анна… Анютка… Улыбнулся, представив, как она удивится. Еще можно все исправить. Никогда не поздно начать сначала.
И Лиза как две капли воды похожа на армянскую бабушку Гаянэ...
***
Аветис посмотрел на небо. Рассвет еще не наступил, но уже яснее стали проявляться очертания предметов. Виднелась вышка. Печные трубы, остовы разрушенных домов ближнего села. Где-то в ущелье, кажется, слышалось журчание не замерзшего еще ручья. Этот звук странно диссонировал с апокалиптическим ужасом, что он видел, пропустил через себя за последнее время. Плеск воды отдавался в нем, словно забытое воспоминание о мире, в котором могут петь птицы, журчать ручей, смеяться дети…
Он закурил. Глубоко вдыхал в себя крепкий дым. Зажмурился, вспомнив мысленно ее всю, в ночнушке, босиком, в ту ночь в Кельне, когда он приехал к ней домой. Как сполз тогда перед ней на колени, в беспамятстве нахлынувшего раскаяния обнял ее ноги, зарывшись в нее, вдыхая родной запах.
Она беспомощно шептала:
– Встань! Слышишь, встань.
– Прости меня! Прости… – как мольбу повторял он.
…Он докурил. Отбросил окурок. Резко поднялся.
Снайпер-араб, наверно, долго ждал. Ползал прибором ночного видения по позициям армян, по краю ближней траншеи, примеривался.
Увидев неожиданно свою мишень, мгновенно прицелился. Задержал дыхание. Выстрелил точно, как учили: в лицо, чуть пониже каски.
– Алла акбар! – произнес он, когда попал, и еще секунду наблюдал, как оседает в окоп неверный. Потом, пригибаясь, быстро спустился с пригорка по другой стороне, не видной с армянских позиций. Осторожно положил винтовку на покрытую инеем траву. Отстегнул от рюкзака походный коврик, расстелил его, сверив направление по компасу. Закончив приготовления, опустился на колени и, глубоко вдохнув, начал утренний намаз.
За горами рваные края горизонта уже рдели кровавым холодным рассветом, будто разрезАли кривым ножом живую человеческую плоть, из которой вываливалось в мутном мареве ноябрьское безрадостное склизкое солнце.
***
Анна поднялась по ступенькам из метро к памятнику Пушкину. Как в тот день, когда они познакомились. Облегченно сдернула маску.
Несмотря на ноябрь, день выдался ослепительно солнечным. Почему-то сильно, до головокружения, пахло хризантемами, и шедшие навстречу люди ей улыбались.
Анна прилетела в Москву накануне вечером. В аэропорту взяли тест на ковид. Отрицательный, слава богу! Она старалась быть очень осторожной. Теперь ей хотелось жить как никогда. Получив багаж, сразу нырнула в такси. Сегодня, выбегая из дома, накинула то же легкое длинное пальто, которое было на ней вчера. И только сейчас почувствовала, что Москва, увы, не Рио-де-Жанейро и даже не Кельн. Мимо быстрым шагом неслись люди в шубах и пуховиках. Москвичи вечно куда-то торопятся, спешат. Стояла, поеживаясь, на переходе, запахнув отвороты пальто. Ожидая, когда загорится зеленый, с удовольствием вбирала в себя морозный, отдающий бензином и цветами воздух и с любопытством осматривалась, постепенно узнавая родной город, которого ей, особенно в последнее время, так не хватало. Вырваться хотя бы на пару дней не получалось. Вытащила из сумки перчатки. Подняв глаза, Анна вздрогнула. На огромном баннере, растянутом на доме напротив, она увидела... свое лицо. От неожиданности она замерла. Перестала дышать. Не помня себя, машинально ступила на «зебру», но вовремя отшатнулась назад от уже летевших на нее, сигналивших зло машин. Наклеенные на тумбах афиши, мигающие электронные экраны информировали об открытии недалеко от Тверской новой художественной галереи Аветиса Самвелова. Посередине баннера большими буквами было написано название галереи: «АННА».
Анна шла вниз по Тверской, и будто во сне, то слева, то справа, на другой стороне улицы, возникали все новые и новые ее изображения. Девушка, сидящая в цветке лотоса, с золотой диадемой на голове и в сверкающем одеянии, с глазами цвета утренней морской воды и льняными волосами, светлыми волнами струящимися по плечам, как индийская богиня Лакшми, спокойно и уже зная что-то сокровенное, взирала на мир.
[1] Понедельник роз – масленичный понедельник, кульминация карнавального сезона, особенно в Рейнской области и Рейн-Гессене. В таких оплотах карнавала, как Кельн, Бонн, Дюссельдорф или Майнц, он отмечается шествием.
[2] Кафе, винный погребок.
[3] Маленькие шарики из картофельного пюре или белого хлеба с беконом, которые варят в целлофане до готовности, вынимают из мешочка и выкладывают на тарелку.
[4] Профессиональные ассоциации, объединения, группы по интересам.
[5] Соленый крендель, закуска к пиву.
[6] Handy (англ.) – мобильный телефон.
[7] Волшебное видение (англ.).